Это обстоятельство взволновало нас еще более; в желании Рузского настоять на отречении и не выпускать этого дела из своих рук, как нам казалось тогда, не было уже сомнения.

Мы вновь пошли к Фредериксу просить настоять перед Его Величеством о возвращении этих телеграмм, а профессор Федоров, по собственной инициативе, как врач, озабоченный особенной бледностью и видимым недомоганием государя, направился к Его Величеству.

Было около 4 часов дня, когда Сергей Петрович вернулся обратно в свое купе, где большинство из нас его ожидало.

– Вышла перемена, – сказал он нам, – все равно прежних телеграмм теперь нельзя посылать. Я во время разговора о поразивших нас всех событиях, – пояснил он, – спросил у государя: «Разве, Ваше Величество, вы полагаете, что Алексея Николаевича оставят при вас и после отречения?»

– А отчего же нет? – с некоторым удивлением спросил государь. – Он еще ребенок и, естественно, должен оставаться в своей семье, пока не станет взрослым; до тех пор будет регентом мой брат.

– Нет, Ваше Величество, – ответил Федоров, – вряд ли будет это возможно, и по всему видно, что надеяться на это вам совершенно нельзя.

Государь, по словам Федорова, немного задумался и спросил:

– Скажите, Сергей Петрович, откровенно, как вы находите, действительно ли болезнь Алексея такая неизлечимая?

– Ваше Величество, наша наука нам говорит, что болезнь эта неизлечима, но многие достигают при ней значительного возраста, хотя здоровье Алексея Николаевича будет всегда зависеть от всякого случая.

– Когда так, – как бы про себя сказал государь, – то я не могу расстаться с Алексеем, это было бы уже сверх моих сил. К тому же, раз его здоровье не позволяет, то я тем более буду иметь право оставить его при себе…

Кажется, на этих словах рассказа, потому что других я не запомнил, вошел к нам в купе граф Фредерикс, сходивший во время нашего разговора к государю, и сообщил, что Его Величество приказал потребовать сейчас же от Рузского задержанную им у себя телеграмму (кажется, Родзянке), не упоминая ему при этом, для какой именно цели.

Кира Нарышкин отправился вновь, но и на этот раз не принес их обратно, а только вместо них какую-то телеграмму о новых ужасах, творящихся в Петрограде, которую дал Рузский для доклада государю.

Телеграммы те об отречении Рузский сказал, что отнесет сам лично Его Величеству.

Я не помню, что было в этой, данной нам, вероятно, для назидания телеграмме, так как вошедший скороход доложил, что государь после короткой прогулки около вагонов уже вернулся в столовую для дневного чая, и мы все направились туда.

С непередаваемым тягостным чувством, облегчавшимся все же мыслью о возможности еще и другого решения, входил я в столовую.

Мне было физически больно увидеть моего любимого государя после его нравственной пытки, вызвавшей его решение, но я все же надеялся, что обычная сдержанность и ничтожные разговоры о посторонних, столь «никчемных» теперь вещах прорвутся наконец у нас, в эти ужасные минуты, чем-нибудь горячим, искренним, заботливым, дающим возможность сообща обсудить положение; что теперь, в столовой, когда никого, кроме ближайшей свиты, не было, государь невольно и сам упомянет об обстоятельствах, вызвавших его столь поспешное решение.

Эти подробности нам были совершенно неизвестны и так поэтому непонятны. Мы к ним были не только не подготовлены, но не могли, конечно, о них даже догадываться, и только, может быть, граф Фредерикс, а также и В. Н. Воейков, хотя вряд ли, были более или менее осведомлены, о чем шла речь в переговорах Рузского с государем.