В стихотворении «Закрытие тетради» (XIII цикла) Ахмадулина уподобляет поэта, занятого лишь «созерцаньем мозга», Нарциссу. Поэт состоит пусть в дальнем, но родстве с Нарциссом, ему не нужна нимфа Эхо, потому что он занят изучением лишь своего отражения. И он не красавец, а уродец; его «юдоль ущербна и увечна». Стихи – «цветов прохладных и прощальных слезы», сами собой растут из его крови. Пиршество поэта, его радость и его мучительный подчас поиск слова – диалог себя с собой («стол празднества – в моих черновиках»). Так уж устроен его мозг, что мысль без спроса идет, куда вздумается: так в ночь Рождества, в ночь на 25 декабря, почему-то стремится в Элладу, на ум приходит «странный облик Пана, что нимфою Дриопою рожден», козлоногого и двурогого существа, вызывающего у Ахмадулиной нежность:

Какое счастье, что отец дородный —
Гермес – ребенка на Олимп отнес
Узрев дитя, возликовали боги:
нечастно появляются на свет
дитяти, что прельстительно двуроги
и козлоноги – ожиданий сверх.

Поэт все время занят мыслью о себе же, странном уродце, которому нашлось в этом мире, среди нормальных людей, применение. Поэт и есть тот Пан, пропавший в погоне за своей свирелью (лирикой), забывший, кроме нее, все иное; Пан в погоне за Сирингой. У Ахмадулиной Пан рыдает оттого, что Сиринга превратилась в тростник; чтобы унять боль, Пан творит свирель из этого тростника (Сиринга – буквально «свирель»):

Лишь волшебным средством
уймет он боль – о, только бы скорей!
Нож был при нем. Он нежный стебель срезал,
и просверлил, и сотворил свирель.6

Поэт проговаривается этим «о только бы скорей», уж он-то знает, что единственное средство унять боль, единственная возможность обладать всем, что любимо, – сотворить свирель, которая выдует музыкальным сквозняком все «стада дум»:

Всю жизнь я жду веления свирели:
вдруг сжалится и мой окликнет слух… —

признается наконец поэт, уязвленный, как Пан, «стрелою, не сравнимой с другим оружьем», чье основное занятье – пасти стада дум и дудеть в свою дудочку.

Безусловно, путешествие в Элладу, предпринятое в № XIV цикла – одно из самых замечательных в «Глубоком обмороке». Идущие следом «Жалобы пишущей ручки» и «Пред-проводы елки» звучат читателю трагической нотой: это скорее стенанье альта, чем пение свирели. «Уходит год стремглав, и вместе – жизнь уходит». Поэт ощущает себя нагой, безоружной, обобранной елкой, погибшей актрисой, чей праздник позади:

Сникли шлейфы усталые, перья поблекли
шляп ее знаменитых и пышных боа —
словно елки отверженной мертвые блестки
на помойке, – давно ли прекрасна была?

Любование блеском царицы-елки, тоска по ней же, скорбь от предчувствия конца праздника – и жизни слышатся в голосе автора: «Я с древом-божеством, всерьез скорбя, прощаюсь: / а вдруг на этот раз прощусь в последний раз?» Черные мысли поэта связаны с магическим числом – 200-летием со дня рождения Пушкина: «Коль рождена в году Его посмертья скорбном, / двухсотый с чем придет Его рожденья год?» Ахмадулину страшит и шум празднества, ложь юбилейных славословий, и сомнение в том, сможет ли она поднести «цветок» «Цветку», выразить стихами любовь и нежность Пушкину? «Накликать не хочу незнаемого часа», – спохватывается Ахмадулина, благодарно вспоминая: «…я несомненно есть, любима и люблю». Все-таки Ахмадулина – поэт жизни, и ее мысли о том свете весьма напоминают общечеловеческое суеверное прикосновение и, как от ожога, отталкивание – возвращение к тому, что она в этом мире любит.

Заключает цикл «Послание», в котором автор «оправдывается» перед читателем-критиком, ведет внутренний диалог с воображаемым спорщиком, кому не по вкусу придутся его стихи. Поэт не желает прислушиваться к советам освободить и растолкать стих, вылезти из «качалки устаревшей», где стих спит, прочно связанный с былыми днями, с речью с пометой «устар.» Он «галеры раб – сам по себе проворен». Поэт не вправе покинуть свою галеру, а посему его слог «беспечен и приволен» настолько, насколько может быть свободен внутри галеры, несущейся «в морях ли мрачных, на пустой тропе»