Нет! – Пирамида – дел благих воспоминанье.36

У Бродского тоже пирамида воспоминаний. Говоря о непохожести своей Мухи-музы на предшественниц, Бродский отмечает и ее родство с ними:

Как старомодны твои крылья, лапки!
В них чудится вуаль прабабки,
смешавшаяся с позавчерашней
французской башней —
– век номер девятнадцать, словом.
Но, сравнивая с тем и овом
тебя, я обращаю в прибыль
твою погибель,
подталкивая ручкой подлой
тебя к бесплотной мысли, к полной
неосязаемости раньше срока.
Прости: жестоко.

Своей прабабкой называет Бродский поэзию 19 века. Под этой вуалью, скорее всего, скрыты черты конкретных русских поэтов, но, может быть, Бродский имел в виду кого-то из французов: Верлена, Рембо, Аполлинера, Малларме? Его Муха старомодна, потому что в поэзии прошлого, в ее языке черпает Бродский силы, от нее отталкивается. Шестая главка – об орбитах творческого интереса Бродского: муха графически похожа на шестирукую букву русского алфавита – «Ж», напоминающую о пушкинском крылатом серафиме из «Пророка». Бродскому кажется, что творчество обмелело, что предметом поэзии оказываются брюнетки, ужимки и жесты, а не серафимы, ангелы и всадники, как это было у Пушкина и Цветаевой. Седьмая главка констатирует наступление зимы, убывание творческого начала и оптимизма: «Пока ты пела и летала, птицы / отсюда отбыли. В ручьях плотицы / убавилось, и в рощах пусто./ Хрустит капуста». Жутковатость одиночества среди угасанья природы скрашивает содружество с мухой, надежда на способность писать, «поражать живое» словом:

И только двое нас теперь – заразы
разносчиков. Микробы, фразы
равно способны поражать живое.

Поэту кажется, что муха «отлеталась», да и сам он немолод, хотя утешает себя, что «для времени, однако, старость / и молодость неразличимы». Бродский вспоминает ссылку, жизнь «вполнакала», вот почему в обращении с мухой-музой возникают слова «союзник», «соузник», «подельник», «кореш». 21 год прошел с момент суда над Бродским, состоявшегося в 1964 году, – не отсюда ли количество главок в «Мухе», точно соответствующее пройденному пути? И потому призыв к мушиному существованию – обращение к самому себе, зов бороться с небытием и старостью:

Не умирай! сопротивляйся, ползай!
Существовать не интересно с пользой.
Тем паче, для себя: казенной.
Честней без оной
смущать календари и числа
присутствием, лишенным смысла,
доказывая посторонним,
что жизнь – синоним
небытия и нарушенья правил.
Будь помоложе ты, я б взор направил
туда, где этого в избытке. Ты же
стара и ближе.

В следующей главке, думая о жизни и смерти, о своем эмигрантском одиночестве, Бродский вспоминает последние стихи Пастернака, его «Ветер» («Я кончился, а ты жива…»37, его раннее стихотворение «Плачущий сад».38:

Нас двое, стало быть. По крайней мере,
когда ты кончишься, я факт потери
отмечу мысленно – что будет эхом
твоих с успехом
когда-то выполненных мертвых петель.
Смерть, знаешь, если есть свидетель,
отчетливее ставит точку,
чем в одиночку.

«Плачущий сад» Пастернака цитирует Цветаева в статье «Световой ливень», говоря о мастерстве Пастернака, о теме дождя у него, возможно, из-за этой статьи Бродский и вспомнил эти стихи. «Мертвые петли» мухи соотносят стихотворение Бродского и с «Поэмой Воздуха» Цветаевой, где она сравнивает душу, летящую в бессмертие, с летчиком, делающим в воздухе мертвые петли. У Цветаевой свидетелем ее воображаемой смерти оказывается Рильке. В стихах Бродского свидетелем его жизни и смерти, его поэтического существования является не ветер, не плачущий сад, не Рильке, а муха. О Рильке и Цветаевой, видимо, вспоминает Бродский и в главке 14, когда рассуждает о вещи, вышедшей из повиновенья.