Это мое посещение оставило во мне глубокое впечатление. Я прошел прямо в его спальню. Он попросил свою милую старшую дочь, его бессменную сиделку, выйти на минуту и сказал мне, что просит меня дать ему дружеский совет, как ему поступить. Он сказал, что чувствует крайнюю необходимость бывать во всех сметных заседаниях, но положительно не видит к тому никакой возможности, так как его здоровье не улучшается, и доктор требует полного отдыха, запрещая вообще какие-либо выезды.
У него явилась поэтому мысль написать об этом откровенно государю, высказать, что без личного участия министра нельзя вообще составить бюджета, и потому он вынужден просить освободить его от должности, которую он не может добросовестно занимать, и позволить себе даже высказать откровенно, что в моем лице государь имеет человека гораздо более подготовленного, чем он.
Я просил его не делать этого и, во всяком случае, не упоминать обо мне. Два месяца тому назад, сказал я, у государя была возможность выбора лица по его непосредственному усмотрению, и он остановил свой выбор на нем, а не на мне. Очевидно, под влиянием временного недомогания – я не знал еще, что болезнь его безнадежна, – государь не согласится отпустить человека, к которому он питает доверие, и нельзя ставить государя в тяжелое положение, в особенности когда он только что приехал на отдых.
Я предложил ему поэтому пока ничего не делать, перестать ездить в Совет, написав об этом только графу Сольскому, которого я обещал расположить в пользу такого решения, и – располагать мною во всем, в чем я могу быть полезен ему для сметных заседаний, так как его товарищ[3] Романов действительно не годится для проведения бюджетных заседаний. Что происходило в душе этого скрытного, но утонченно благородного человека, я, конечно, не знаю, но думаю, что он уже и тогда чувствовал безнадежность своего положения и только не показывал окружающим. Он обнял меня, благодарил за совет и за готовность помочь, обещал подумать, прося меня ничего пока не говорить графу Сольскому.
Несколько времени спустя я узнал в разговоре с женою Эдуарда Дмитриевича, что он получил от государя крайне милостивое письмо, с выражением ему полного своего доверия, с просьбою беречь себя для будущей работы и отнюдь не обременять себя никакими второстепенными делами.
Было ли это письмо ответом на обращение самого Плеске или же самостоятельным порывом государя под влиянием дошедших до него слухов о болезни, я не знаю, но уже гораздо позже, как-то спросив государя к подошедшему слову, – писал ли ему Плеске о своей болезни и просил ли он освободить его от непосильной работы, узнал, что Плеске ему писал еще в Ливадию, а на вопрос, указывал ли он на желательность заместить его мною, государь также ясно и категорически ответил мне, что этого положительно не было, и обещал даже поискать письмо Плеске, «которое, вероятно, сохранилось у меня», – сказал он, прибавив, что «я помню, как растрогало это письмо меня и императрицу своею удивительною теплотою и благородством, сквозившим в каждом слове».
По мере того как подвигалась сметная работа в Департаменте экономии, мне пришлось принимать все большее и большее участие в ней. Вышло это как-то само собою. Между мною и графом Сольским существовали самые близкие отношения. Он просил меня, не стесняясь формальными условиями прохождения смет по Департаменту экономии, помочь «Романову, которого просто забивают представители министерств» и припомнить «доброе старое время, когда вы защищали финансовое ведомство», и я стал просто во всем помогать Романову.