– Я ж, представь себе, никогда из-за женщины не подрался. Молодой был – не время, война, теперь смешно было бы, – он рассмеялся, как от щекотки. – Ну что же мне, говорю, благословить вас, что ли? С иконой? Он аж зажмурился. Испугался, думал, шарахну чем-нибудь. А сразу не долбанул, значит, может хуже быть. И значительно, если я так спокойно говорю, значит затаился. Может быть, у меня именное огнестрельное оружие. Кто этих фронтовиков поймет.
Он и раньше не любил выставлять себя в хорошем свете, напускал на себя черный лак. Иной выпьет – бахвалится, а этот норовит гадость рассказать про себя. Может быть из-за пронесенной сквозь всю жизнь застенчивости или даже некрофилии? Возможно, здесь целая система наведения тумана? Сыграл под дурачка, вроде как легче. Дурачку не больно, ему всегда смешно, бьют – смешно, руку отрубят, умирает от хохота. Но сейчас он всерьез. Что ему делать?
– С Валентиной потолковать. Наверняка этот заяц-летяга трепался…
– К черту послала, и его, и меня. Горы золотые сулил, на руках носить обещался, ну и прочие глупости. Она вроде как смехом поддакивала и все. Какой позор, всех дураками выставить!
– Крышу не обещал железом покрыть? Конечно, чепуха. Наплевать и забыть, – мне этот вариант больше всего нравился из-за кажущейся легкости. Но как забыть-то, наверное, это трудное всего сделать. Я вспомнил недавнее свое горе. Надо не замыкаться на нем коротким замыканием, больше говорить о больном. Скажи, как у тебя зуб ноет, и боль ослабнет.
– Да я понимаю, что дурь. Умом понимаю. А обидно мне. Ладно бы не заботился, все ж им, а мало. Сердце вырви и отдай. – Петропалыч пытается обуздать дыхание, успокоиться. – Вот лихорадка трясет. Смех один. Я говорю, работа крестьянская нужна. Нарубить с кубометр дров, любая трясучка пройдет. Вот они что со мной сделали. Никогда в жизни не было так погано, фронт прошел и лагеря. Будто черти на сковородке жарят. Двое суток не могу в себя прийти. – Вот смотри, – он нарисовал круг, а внутри точку. – Здесь я, а здесь ведьмы летают. То одна ущипнет, то другая. Ведьмин круг. То жар, то гусиная кожа. Сподобился, познал на старости лет страсти. Что за лихоманка? Будто белены объелся. Теперь я понимаю, про что эта поговорка.
И вдруг он стал самим собой: щеки порозовели, глаза ожили, перестала трястись голова. Вот так в детстве беду можно было так отвести: подуть на ушибленное место, шлепнуть землю, которая ударила в локоть или коленку. Взрослые несчастья никогда не проходят, ну разве что с нашей кончиной.
Пропал Петропалыч. Дня через три появилась Валентина с поджатыми губами. Елена вызвала меня и озабоченно спросила, не знаю ли, где он. Валентина сидела рядом нахохленная и смотрела в окно, а когда я пожал плечами, глянула на меня исподлобья и презрительно отвернулась.
– Вы же с ним говорили, после этого он ушел. А он, между прочим, хорошо о вас отзывался. Что вы ему наговорили?
Вот номер! И позором заклеймила, и зашантажировала, а ведь без причины. А зацепку ей дай, как тогда? Голову открутит. Коварная какая!
– О чем говорили? Не могу же я выдавать чужие тайны.
– Ясно. Тайны! Надо же! Вбил себе в голову и носится. Бред! Один идиот придумал, другой рад подхватить. А то, что женщину этим оскорбляют, в голову не придет. Убила бы гада! – Она с яростью поднялась. Я отступил, зажмурился. Она засмеялась: – Испугался? Тебя тоже бы стоило, да ладно. Кажется, я знаю, где его искать…
Петропалыч появился в конце дня с тенью тихого прозрения на лице. Я поприветствовал его, не получив ответ. Под наркозом, что ли? А я ведь в окно заметил, как он шел, навстречу выбежал. Петропалыч прошел к Елене, и они вдвоем в кабинет директора. Застряли надолго. Еле дождался.