Или вот:
«Сегодня Лашпек побил Гудыма за то, что тот взял у него пачку табаку. Гудым плакал и стоял, закрыв лицо руками, а Лашпек ударил его пять раз. Ребята смотрели. Все знали, что Гудым взял табак не нарочно. Сначала я хотел заступиться, мне было жалко Гудыма. Потом раздумал. Гудым трус, он подлизывается к Усачеву и Лашпеку. Отдает ему свой хлеб в столовой, а потом клянчит у нас. Почему-то за него противно заступаться. Может быть я сам трус?
Лашпек мой товарищ, но иногда я злюсь на него. Он хочет сделать себя каким-то вождем и часто хвалится. Думает, что он все может. К Усачеву он тоже подлизывается. Иногда мне хочется, чтобы он пристал ко мне. Тогда бы я как следует его отдубасил. А вчера, например, он дал мне свой ватник на складе, когда я замерз, а сам работал без ватника. Я никак не пойму его.
Вчера пришла к Леше сестренка. Она приехала из деревни и рассказала, что немецкие самолеты пожгли у них дома, и их дом тоже. Лешина мама погибла в пожаре. Леша не плакал и ничего не говорил, сидел весь вечер на койке и смотрел в окно. Он заплакал ночью, мы все хотели успокоить его, но не знали как. А я думал, что вдруг так же придет Танька и скажет, что ты умерла. Мне было так жалко Лешу и его сестренку. Я отдал ему свою полевую сумку и другие тоже дали разные вещи. Гады, гады, никогда вам не взять Москвы!»
Наступили первые нестойкие холода. С утра набегают тучи, дуют сильные ветры. Москва в дождях. Немцы очень близко, бои идут на дальних подступах к городу. Эвакуация продолжается – каждый день мы видим на улицах грузовики и повозки, нагруженные всяким домашним добром, автомобили с привязанными на крышах мешками и чемоданами. Говорят, вокзалы забиты людьми. Говорят, на Павелецком задержали одного… Говорят…
Чего только не говорят теперь. Мы не знаем, и нам некогда слушать все, что говорят. Мы занимаемся своим делом, и у нас все по-прежнему. Правда бомбежки реже – из-за нелетной погоды. Зато теперь часто залетают одиночки. Тревога не объявляется: сразу начинают палить зенитки, и немца быстро отгоняют.
Каждый день через Москву к фронту идут войска. Очень много ополченцев – некоторые еще не получили формы, идут в ватниках, старых шинелях, гражданских пальто. Идут батальоны милиционеров, они почему-то непохожи на себя, серьезные и даже симпатичные.
Все проходят по Калужской к заставе, мимо моего дома. Он цел, этот красивый шестиэтажный дом, даже не выбиты стекла.
Однажды вечером я отпрашиваюсь на два часа, чтобы зайти к тете Ане, которую не видел с лета. Теперь это мой единственный родственник в Москве. Она живет на Пушкинской площади в огромном старом доме с лабиринтом грязных и узких внутренних дворов, всегда напоминавших мне заглавие книги «Петербургские трущобы». Сейчас я думаю, что в бомбежку стоять в таком дворе безопасно – осколки в эту щель не залетят, а бомба страшна только прямого попадания.
В квартире странная суматоха, нагромождение вещей в передней, пахнет старыми шубами, нафталином и какой-то жареной снедью из кухни. Тетя встречает меня с необычной суетливостью, волосы ее растрепаны, она в неряшливом халате и почему-то в сапогах.
– Ну как там? Не выступал? – первые ее слова.
– Кто?
– Да Пронин! Он должен сейчас выступать по радио, сказать, чтоб жители покидали город… Ну что ты так смотришь! Ты что, с луны свалился?
Я говорю, что ничего не слышал про это выступление. Покидать город? Нет, это мне кажется, вздор. Это даже смешно… Зачем? Как это покидать? Это что – «соседка в очереди слыхала», да? Я смеюсь еще и потому, что никогда не видел у тети такого изумленного и растерянного лица. Она смотрит на меня, забыв закрыть рот и часто-часто мигая, совсем как школьница.