У нас такой Гудым. Лашпек вдруг просыпается и садится на кровати.
– Гудым! – говорит он хриплым спросонья голосом. – До тебя тут одна девочка приходила.
Гудым вздрагивает и вопросительно смотрит на Лашпека.
– Ну что фары выкатил?
– А какая? С косами? – робко спрашивает Гудым.
– Во-во. Интересовалась, не завелась ли тут у тебя краля.
Гудым густо краснеет и, запинаясь, говорит:
– Ну, а… ты?
– Что, может, врать буду? – грозно рычит Лашпек. – Такую девочку обманываешь, а я, думаешь, врать буду. Все как есть сказал, ребята слышали. Есть, говорю, к сожалению, у него краля. Официантка в столовой. Пять пудов с гаком. Жалко мне вас, говорю, но правда всегда лучше… За тарелку пшена отдался. Может, для вас здоровье берег.
– Ну врешь! – не совсем уверенно смеется Гудым. – Врешь, вижу!
– Да чтоб меня придавило! Да я… Да вот люди слышали!
– Ого… – гудит кто-то с кровати.
Гудым бледнеет, глаза его поистине становятся фарами.
– Что ты наделал… – шепчет он, стискивая кулаки и прижимая их к груди, – зачем же?
Лашпек гогочет, ребята, кто проснулся, тоже смеются. Гудым втягивает голову в плечи, идет к своей койке, падает лицом в подушку. Мне и жалко его, и смешно. Я хочу подойти к нему и сказать, что ребята шутят и это понимать надо. Но тут входит Усачев, командир взвода. Это плотный коротконогий человек с большой головой и тяжелым, массивно круглым, как складская гиря, подбородком. Мы живем с ним, в сущности, дружно, хотя он и покрикивает на нас, любит по-командирски громыхнуть голосом. Усачев пришел к нам из запаса, он служил в пожарниках лет восемь назад, а перед войной работал штамповщиком в какой-то артели.
– Чего ржете? Конюшню устроили, вас так… Кто дежурный?
Кто-то вскакивает, начинает торопливо убирать. Усачев подходит к Гудыму.
– А этот артист что? Что лежите, подушку нюхаете, а?
Гудым встает, мигает красными веками и виновато улыбается.
– Глаз, товарищ Усачев, глаз засорил.
– Что-о? Какой такой глаз? Что за глаз? Осторожнее надо. Или вон очки, как у академика купите, – кивает на студента.
Ребята оживляются: «Эй, академик, фью! Ха-ха!»
Студент, на которого все смотрят, тоже улыбается и бормочет, качая головой: «Эх, Гудым, Гудым…» Потом он начинает кашлять, сгибаясь и разгибаясь на койке, как Ванька-встанька. Заметив меня, Усачев говорит:
– А от вас женщина приходила. Просила, чтоб пришел.
– Когда? Сегодня?
– Сегодня, сегодня. Иди, только до двенадцати будь здесь как пуля. Так оно не дозволено, но чтой-то такое есть… действительно. Так что, иди…
«Чтой-то такое есть».
Я быстро одеваюсь и бегу. На улице пустынно. Сильный ветер ворошит последней опавшей листвой на асфальте. Где-то хлопает выстрел, потом еще два. Далеко. Тревоги не объявлено, наверно, залетел разведчик. А если разведчик – значит и тревога скоро. Я спешу, чтобы успеть вернуться до «Гра…».
Мои тяжелые, подбитые железом, буцы гулко стучат по тротуару. Одинокий этот стук все время где-то сзади меня. Мне чудится… что-то далекое, детское, пахнущее диваном и столовой.
Мне хочется обернуться. На миг. Но нет, я бегу, грохочут, разваливаясь и рассыпаясь со звоном, шаги… Какая каменная, какая недобрая тишина на улице.
Тревоги в этот день не было.
Я возвращаюсь в двенадцать часов. Казарма еще не спит. Растопили печку, зажгли лампы – в зале теперь светло, тепло и даже уютно. Усачев в широких синих трусах, босиком расхаживает между кроватями и, хлопая себя по белым ляжкам, рассказывает что-то о бабах. Ребята сидят на койках, слушают с жадностью и дружно хохочут.
Я незаметно вхожу и раздеваюсь. Накрываюсь с головой, чтобы ничего не слышать. Сегодня бабушка и сестра уехали из Москвы. Это называется – эвакуация. Сегодня я простился с ними. Обвалилась последняя тропка к прежней жизни. Мне незачем теперь ходить на Калужскую в пустой дом… Зачем бабушка дала мне шарф, носки? Носки да. А шарф? Зачем мне завязывать горло, если она все равно уехала?