не шевелится и только жалобно-жалобно мурлыкает ту самую жуткую песню, что выла мне под балконом его мать, – да не детским, а женским голосом. И я пытаюсь его взять на руки, вынести из этого проклятого тира, но в руках у меня неизменно оказываются левольверты. А потом я лежу в постели с maman – она протягивает обгоревшие руки и укрывает меня пламенеющим покрывалом. Я мечусь, пытаюсь вырваться, а она укутывает да укутывает. Мне нечем дышать, и я кашляю дымом. Наутро я обнаружил себя замотанным в простыни, будто в кокон. Ужасный сон. К тому же на простынях я нашел пятна крови, а на себе – следы от чертовой чесалки: по четыре красные линии. Но ведь я выкинул чесалку еще на пароходе! Безумие какое-то!


7 августа 1833 года

Сел на пароход до Нового Орлеана. Сплавляться по Миссисипи мне предстоит почти две недели, и сидеть затворником в каюте не представляется возможным: в замкнутом помещении от качки и жары можно совершенно свихнуться. Посему приведу себя в порядок, насколько это возможно, и попытаюсь вести хотя бы подобие светской жизни. К тому же, кто знает, вдруг общение с попутчиками позволит мне обогатить эти заметки. В немалой степени я обеспокоен вероятностью, что диагноз пароходного врача был не столь ошибочен: на коже проявилась на редкость назойливая сыпь, а местами, особенно под мышками, взбухли не то бубоны, не то гнойники. Здесь, наверное, мне следовало все же попросить уже у здешнего доктора ртутной мази, но слухи подобного рода разносятся в закрытых обществах очень быстро; не хотелось бы, чтобы местная публика принялась шарахаться от меня, как от чумного. В исступленной чесотке я решился все же вскрыть один гнойник и едва не завыл от ужаса: кожа под ним омерзительно почернела. Преодолевая себя и шипя от боли, я залил ранку виски и забинтовал старой сорочкой от греха подальше. Остается лишь молиться, чтобы это оказалась не гангрена, а лишь необычный след экзотической болезни.


9 августа 1833 года

Первый же собеседник, и какая невероятная удача! В результате чистейшего совпадения мне удалось познакомиться с сыном плантатора из округа Покахонтас, что в Западной Вирджинии. Тот ездил заключать деловые сделки в Балтимор и теперь, явно довольный результатами, возвращался обратно на Юг. Этот господин вел себя до крайности омерзительно, надрался как свинья и общался со своим черным камердинером исключительно посредством пинков. Несмотря на резкую неприязнь, вызванную во мне этим избалованным и явно до предела порочным «барчуком», я тем не менее решил воспользоваться ситуацией. Алкоголь развязал моему собеседнику язык, и выяснилось, что мистер Д. (приличий ради, его имя я оставлю в секрете) оказался не понаслышке знаком с негритянским фольклором. По словам мистера Д., его собственная матушка пала жертвой «ниггерского проклятия». Далее записано с его слов.


«Случилось это, когда мне едва исполнилось семь. Мой отец владел тогда еще совсем небольшой плантацией. Матушка моя Люсинда – на сносях, сестричка Эмили, я и десятка три ниггеров, трудившихся в поле. Еще дядюшка Тим, надсмотрщик, и его свора. Не смотрите на мой костюм, мистер. Все это заработано честным трудом; мы, сэр, простые люди, н-да. Жили ниггеры у нас не сказать чтобы хуже, чем у прочих. Я-то и по Луизиане поездил, и в Катахуле и Джексоне побывал. Так вот, мой отец, Д.-старший, был для ниггеров милосердным хозяином, даже незаслуженно добрым. Видал я плантации сахарного тростника, где на ниггеров надевали железные маски, чтобы те не смели жевать сырье; а руки у них все были покрыты ожогами от жженого сахара. Отец же был добрым христианином и никогда не поднимал ни на кого руки без повода. Помню, когда поймали одного беглого раба при попытке бежать, Д.-старший даже не стал его клеймить как беглеца. Только продержал его сутки в выгребной яме, а после – продал за бесценок заезжим работорговцам. От ниггера так смердело, что тех пришлось едва ли не уговаривать на покупку.