– Я очень болен.

Речь шла не о Старом Кнудсене, неподвластном хворям, а о его слуге, позволившем себе в кои-то веки признаться в собственном недомогании и тревогах.

Кнудсен скучал на ферме. Иногда он запирал свое бунгало и куда-то исчезал. Обычно это происходило тогда, когда до него доходили вести о появлении в Найроби какого-нибудь его давнего приятеля из числа пионеров славного прошлого. Отсутствовал он неделю или две; мы успевали забыть о его существовании, но он возвращался – до того больной и усталый, что даже не мог самостоятельно отпереть дверь. После этого старик день-другой не высовывал носа из бунгало. Думаю, в это время он побаивался меня, так как не сомневался, что я не одобряю подобных выходок и готова воспользоваться его слабостью, чтобы восторжествовать над ним. Старый Кнудсен, распевавший песни о невесте моряка и влюбленный в волны, на самом деле испытывал глубокое недоверие к женщинам и считал их мужененавистницами, которые, следуя инстинктам и принципам, только и ждут, чтобы лишить мужчин удовольствия от жизни.

Перед смертью он по своему обыкновению отсутствовал на протяжении двух недель, и никто на ферме не знал о его возвращении. Сам он на сей раз решил, наверное, поступить вопреки собственным правилам, так как поплелся через всю плантацию в направлении моего дома, но по дороге упал и умер. Мы с Каманте нашли его на тропе во второй половине дня, когда отправились за грибами, которые обычно вылезали среди свежей невысокой травки в апреле, в начале сезона дождей.

То, что его нашел не кто-то из африканцев, а именно Каманте, было удачей: в отличие от своих соплеменников Каманте симпатизировал старику. Тот даже вызывал у него интерес, будучи, как и он сам, отклонением от нормы. Каманте по собственному желанию носил ему куриные яйца и приглядывал за его бо́ями, чтобы они совсем не разбежались.

Старик лежал навзничь, его шляпа откатилась в сторону. Глаза остались приоткрытыми. Смерть придала ему собранный вид. «Все кончено, Старый Кнудсен», – подумала я.

Я захотела отнести его в бунгало, но звать на помощь кикуйю, работавших неподалеку на своих шамба, было бессмысленно: они унесли бы без оглядки ноги, узнав, для чего понадобились. Я велела Каманте бежать в дом за Фарахом, но он не двинулся с места.

– Зачем мне бежать?

– Сам видишь. Не могу же я тащить старого бвану одна, а вы, кикуйю, такие ослы, что боитесь мертвых.

Каманте тихонько хихикнул.

– Ты опять забыла, мсабу, что я христианин.

Он поднял старика за ноги, я – за голову, и мы вдвоем отнесли его в бунгало. По пути нам пришлось несколько раз останавливаться и класть его на землю, чтобы передохнуть; потом Каманте вытягивался и устремлял взгляд на ноги Старого Кнудсена, что, видимо, было частью обращения с мертвецами, которому его научили в шотландской миссии.

Когда мы положили мертвого на кровать, Каманте обшарил комнату, а потом кухню в поисках полотенца, чтобы накрыть лицо трупа, однако был вынужден довольствоваться газетой.

– Так поступали христиане в больнице, – объяснил он.

Еще долго после этого Каманте доставляло удовольствие вспоминать о проявленном мною невежестве. Он работал бок о бок со мной в кухне, полный скрытого торжества, а потом вдруг разражался смехом.

– Помнишь, мсабу, как ты забыла, что я христианин, и решила, что я испугаюсь помочь тебе нести Msungu Mzee – старого белого?

Каманте-христианин перестал бояться змей. Я слышала, как он объяснял другим парням, что христианин в любой момент может раздавить ногой голову самой сильной змее. Я не видала, чтобы он претворил эту теорию в жизнь, зато однажды наблюдала, как он застыл с непроницаемым выражением лица, заложив руки за спину, неподалеку от хижины, на крышу которой заползла африканская гадюка. Все дети с криком разбежались, словно их раскидал ветер, а Фарах поспешил в дом за ружьем, чтобы пристрелить гадину.