Как кулинар Каманте проявлял поразительную сноровку. Любые кухонные фокусы получались у него играючи; казалось, его коричневые руки сами по себе знают, как готовить омлеты, соусы и майонезы. У него был особенный талант делать кушанья легкими, чем он напоминал мне Христа, который в детстве лепил из глины птиц и приказывал им летать. Он отвергал любые хитроумные кухонные приспособления, словно из опасения, что они поведут себя слишком независимо; предложенную мною машинку для взбивания яиц он сразу отложил и продолжил взбивать белки ножом, которым я прежде срезала на лужайке сорняки, и добивался, чтобы взбитые белки превращались в легкие облачка. В кухонной сфере Каманте проявлял проницательность и вдохновение: он умел выбрать на птичьем дворе самого жирного цыпленка, а взвешивая на ладони яйцо, точно определял, когда оно снесено.
Он придумывал целые системы, направленные на совершенствование моего стола, и сложными путями, через знакомого, работавшего с одним врачом в глуши, раздобыл семена замечательного сорта салата, которые я сама безуспешно искала на протяжении многих лет.
Каманте держал в памяти огромное количество рецептов. Он не владел грамотой и не знал толком английского, поэтому кулинарных книг для него не существовало, но, видимо, все, что он узнавал, навсегда оставалось в его несимметричной голове, подчиняясь какой-то его собственной систематизации, о которой я не имела понятия. Блюда он называл по событиям, случавшимся в дни, когда ему их показывали, поэтому мне приходилось слышать от него о соусе-молнии-ударившей-в-дерево или соусе-издохшей-лошади.
Он почти никогда ничего не путал, и лишь одно мне так и не удалось ему внушить: порядок подачи блюд. По случаю гостей мне приходилось рисовать своему повару меню: суповую кастрюлю, рыбу, куропатку, артишок. Вряд ли этот его недостаток был вызван провалом в памяти: просто он полагал, что всему есть предел, и отказывался тратить время на столь нематериальное обстоятельство, как порядок чередования блюд.
Работать рядом с демоном – волнующее испытание. Кухня считалась моей вотчиной, но мне казалось, что не только она, но и весь мир, в котором я сотрудничаю с Каманте, перешел в его руки. Он блестяще схватывал все, что я от него требовала, а иногда выполнял мои пожелания еще до того, как слышал о них. Я терялась в догадках, каким образом у него все это получается. Мне казалось невероятным подобное искусство, когда человек не понимает его истинного смысла и не испытывает к нему ничего, кроме презрения.
Каманте вряд ли представлял себе, каким вкусом должно обладать европейское блюдо. Несмотря на крещение и связь с цивилизацией, он остался в душе кикуйю, преданным традициям своего племени и считающим их единственным достойным образом жизни. Иногда он пробовал блюда, которые готовил, но неизменно с гримасой отвращения, подобно ведьме, снимающей пробу со своего варева. Сам он довольствовался кукурузными початками. Иногда на него находило затмение, и он предлагал мне племенной деликатес – жареный сладкий картофель или шматок овечьего жира, – напоминая при этом пса, который, прожив долгую жизнь среди людей, нет-нет да и преподнесет вам в подарок косточку.
Думаю, Каманте всегда относился к тщательности, с которой мы готовим себе еду, как к полнейшему сумасшествию. Иногда я делала попытки вызвать его на откровенность, но он, проявляя порой высочайшую искренность, здесь держал глухую оборону. Мы трудились в кухне бок о бок, исповедуя каждый собственные представления о значении кулинарии.
Я отправляла Каманте на обучение в клуб «Мутаига» и к поварам своих друзей в Найроби, когда мне доводилось попробовать у них что-то новое и вкусное, так что со временем мой дом прославился в колонии как место с отменной кухней. Мне это доставляло огромное удовольствие. Я очень хотела похвастаться своим искусством, поэтому радовалась, когда имела возможность принимать гостей. Каманте, напротив, не была нужна ничья похвала. При этом он помнил вкусы всех моих друзей, часто наведывавшихся на ферму.