В дом Угрюмовых шли и шли завидовцы. И все хотели собственными глазами посмотреть на ту бумагу, потрогать ее, страшную, своими руками; Феня не спрятала ее в сундук, а оставила на столе как бы на всеобщее обозрение. Сама который уж день не выходила из горницы, не впускала к себе никого, кроме Маши Соловьевой.

Вдова!

Услышав это слово на второй же день после получения известия о гибели мужа, Феня не вдруг, не сразу поняла, что оно обращено к ней. На селе остались вдовы еще от Первой мировой и Гражданской войн, но то были пожилые женщины, обитающие в ветхих избах и вечно что-то просящие у односельчан: то дровишек, то соломы им надо привезти, то подлатать прохудившуюся крышу, то просили помочь вспахать огородишко под картошку. Стать вровень с этими несчастными Феня не могла даже в мыслях и потому сильно осерчала, когда услышала от матери: «Вот ты теперя и вдова, Фенюшка!» Осерчав, посмотрела на мать долго и пронзительно. Жарко дыша прямо в лицо Аграфены Ивановны, попросила:

– Мама, никогда больше не называй меня так. Никогда!

И в облике ее, вдруг как бы застывшем, опять проглянуло знакомое, угрюмовское.


…Одна только Феня и стояла молча на сельсоветской площади в июньское воскресенье сорок первого года среди всхлипывающих украдкой и откровенно рыдающих односельчанок. Обнимая за плечи вышедшую замуж всего лишь несколько дней назад Машу Соловьеву и теперь провожавшую своего Федора на войну, Феня глухо и грубовато говорила ей:

– Ну, что ты ревешь, Мария? Жив ведь еще твой Федька. Глянь, какие кренделя выписывает кривыми своими ногами! Будто рад, сердечный, что вырвался от тебя! – И, видя, что подруга огневилась, перевела на иной лад: – Ну, довольно, поревела, и будя.

Стоя на крыльце поповского дома, как на трибуне, и выбирая тот короткий момент, когда бабьи голоса чуточку затихали, Санька Шпич выкрикивал очередями, по нескольку фамилий, мобилизованных. Когда в одной из очередей послышались имена Пишки и Тишки, то первый с необыкновенным проворством растолкал толпу и оказался рядом с председателем:

– Постой-ка, постой, Шпич, ты не перепутал? У меня ведь грыжа. Вот и справка…

– Справка твоя недействительна, дядя Епифан! Я знаю, где ты ее раздобыл. Лучше бы ты убрал и никому не показывал свою бумагу.

Пишка хотел возразить, но не успел: чья-то сильная рука ухватила его за штанину и сдернула с крыльца. Матюкаясь, Пишка скрылся в толпе. Дядя Коля – а это он стащил Пишку – теперь сам поднялся на крыльцо, взял из рук председателя список и долго отыскивал в нем себя. Не найдя, в сердцах сплюнул:

– Какая же война без старого матроса?! А ну, Санек, записывай меня добровольцем. А Пишка пускай остается с бабами да ребятишками дома. Все одно из него воин, как…

Уха Пишкиного каким-то образом достигли эти обидные слова, хотя и были они произнесены вполголоса. Он сызнова оказался на крыльце и, рисуясь, на виду у всех порвал в мелкие клочья злополучную справку и пустил обрывки по ветру. Вид его был так смешон, что даже вновь испеченные солдатки на какое-то время перестали причитать и выть. Откуда-то из толпы прорезался маломощный голосишко Тишки:

– Санька! Шпич! В одно отделение меня с Пишкой, слышь?

– В военкомате скажут, кто и куда, – подал свой голос до этого молчавший представитель райвоенкомата. Саньке он посоветовал: – А ты бы поскорее. Митинговать тут ни к чему. Война. – Стоявшему все еще на крыльце дяде Коле сказал совершенно серьезно: – До тебя, гражданин, пожалуй, очередь не дойдет. Ты свое отвоевал. Побудь теперь дома. Для тебя и тут дела найдутся.

Дядя Коля горько усмехнулся: