– Что так рано? – спросил он.

– Лифчик у меня сохнет, – сказала она, и он понял, что она улыбается. – Рассветет – мужики смеяться начнут: что, мол, за сигнал поднят на Ивановом катере?

Она чуть коснулась рукой его лба, и он с сожалением отпустил ее. Он всегда отпускал ее с сожалением: слишком уж коротки были летние ночи.

Утром, пока Еленка готовила завтрак, он достал из носового трюма пять больших лещей: он сам наловил их, сам солил, сам коптил на можжевельнике так, что кожа их даже в сумерки светилась теплым золотистым светом.

– Никифоровой, – сказал он, поймав удивленный взгляд Еленки. – Скажу, что Федорова доля осталась.

– А Сашку?

Иван помолчал, нахмурился. Буркнул под нос:

– Обойдется Сашок без рыбки.

Они позавтракали вчерашней ухой, напились чаю и сошли на берег. Еленка свернула наверх, к больнице, а Иван, зажав под мышкой пакет с лещами, похромал вдоль причалов, здороваясь с каждым встречным.

Дом Никифоровых стоял с края берегового порядка. Федор поставил его прошлым летом, получив за два года стажировочные и взяв ссуду в конторе. Иван все время думал об этой ссуде, но надеялся, что теперь начальство либо скостит долг Никифорову, либо, на худой конец, растянет его на много лет…

Он хорошо знал этот дом: Федор часто приглашал капитана то на дочкины именины, то на рождение сына. Иван покупал тогда бутылку водки, а Еленка надевала синее шерстяное платье. Хорошие это были вечера…

Он толкнул тяжелую дверь и вошел в дом. За дощатой перегородкой, отделявшей жилую комнату от маленькой прихожей, слышался громкий обиженный плач.

– Паша!.. – окликнул Иван.

Плач стал сильнее, но ответа не последовало.

– Есть кто живой? – спросил Иван, все еще не решаясь без приглашения идти в комнату.

– Я живой, – недовольно ответил мальчишеский голос, и на русской печи задвигалось что-то похожее на худой, обтянутый штанами зад. Зад этот, вильнув, попятился к приступочке, и Иван наконец разглядел Вовку – старшего отпрыска Никифорова рода.

– Здравствуй, дядя Иван, – степенно сказал Вовка, подавая левую руку, так как в правой он держал шерстяные, домашней вязки женские чулки.

– Чего Оленька кричит?

– Развивается. – Вовка сел на пол и стал надевать чулки на худые исцарапанные ноги. – Может, артисткой будет: орет больно здорово.

Чулки были велики, но Вовка не обращал на это внимания, деловито прикручивая их к тощим икрам специально припасенными веревочками.

Поняв, что толку от Вовки не добьешься, Иван аккуратно вытер ноги о половичок и прошел в комнату. В углу на неприбранной кровати кричал ребенок, приваленный подушкой. Увидев Ивана, ребенок сразу перестал орать и улыбнулся, показав два крохотных зуба.

– Ну что, Ольга, орешь? – спросил Иван, снимая с нее подушку. – Мокрая небось?

Он развернул девочку, переменил простынку и вновь уложил Ольгу на место. Девочка пускала пузыри и улыбалась, крепко держа Ивана за палец.

– Она кормлена? – спросил Иван.

– Кормлена, – сказал Вовка. – Бабка кашу варила.

Остатки каши были разбросаны по столу. Там же стоял чугунок, грязные тарелки и хлеб.

– А где бабка?

– В церкви. Пошли они с дедом в церковь и Надьку с собой увели.

– А мать?

– В больнице. Еще не рассвело – побежала. Все равно к папке не пустят, чего бежать?

Вовка вошел в комнату. Кроме бабкиных шерстяных чулок на нем были надеты тяжелые башмаки.

– Ты чего это в чулки вырядился?

– Это теперь не чулки, – сказал Вовка, любуясь собой в зеркало, подвешенное на стене. – Это теперь гетры, дядя Иван. Гетры – футбольная форма.

Иван посмотрел на него, сказал серьезно:

– Плохо с отцом-то, Вова.

– А чего плохо-то? Чай, не утонул: отлежится.