– От, глянь! Слово Божие в ту пору слагаю. Кладу что к нему надлежит. Из буквиц слепится: Бог Вседержитель. Чуешь?

– Чую.

Андрейка с изумлением смотрел на плотную свинцовую строку, которая будто бы говорила: Бог Вседержитель.

Опять смутные мысли! Опять стало не по себе.

– Глянь! Се тягость – давилка именуемая. По обычаю – ее крутим.

К потолку от пола шли брусья, а на них перекладины; две перекладины пронизал толстый деревянный винт. Его, пыхтя, ворочали, а приделанная к нижней части винта доска наседала на лоток с набором буквиц, лежавший на столе.

Потом опять стали вертеть, но уже кверху; доска со скрипом снова поднялась, и Андрейка, к своему великому удивлению, увидел, что подложенная под доску бумага покрылась письменами.

На лице его вспыхнул румянец. Глаза заблестели. Куда девался весь страх. Любопытство брало верх.

– Дай-ка мне! – сказал он, протягивая руку к листу. – Унесу с собой.

Федоров в ужасе замахал на него руками:

– Отхлынь! Што ты? Упаси Бог! Батюшка-царь строго-настрого заказал! Никому ни единого листа! Здоровы у тебя ручищи!

Андрейка обиделся. Очень хотелось ему унести этот листок и показать пушкарям. То-то все диву дадутся! Так и шарахнутся в разные стороны, когда узнают, что то из «бесовой хоромины».

Теперь уж у самого Андрейки явилась охота попугать нечистой силой товарищей, да и посмеяться над ними, а потом поведать им обо всем начисто.

Долго еще водил по Печатному двору Иван Федоров Андрейку. Спускались и вниз, в подвал, смотрели словолитню, где было еще труднее дышать, чем у литейных ям. Душил едкий сизый туман, в глубине которого полыхали огни очагов.

Ивану Федорову было приятно удивлять парня.

– Ну, молодец! Уйдешь от нас, сказывай там, Пушкарской: мол, нет никакой нечистой силы на Печатном дворе. Святого Апостола там-де печатают. А кто клевещет, того бей. Эвона, какой ты! Бей без жалости! Царь-батюшка и то не гнушается нами. По ночам приходит к нам, милостью своей согрел всех нас, грешных. Змеиное лукавство недругов царских не щади, отрок! Буде имя Господне всегда, ныне и вовеки!

Охима ждала в избе Андрейку. Раздобыла кувшин с брагой, поставила две сулеи. Поправила густые черные косы, надела еще две нити бус. Стала она сразу какая-то другая, как заметил Андрейка, не похожая на прежнюю. Он сказал ей об этом, она рассмеялась.

– Не скушлива ты, видать?

– Не! Не скушлива! – покачала она головой.

А сама наливает брагу: себе первой, ему потом.

Выпили.

– Ой, Охима, не узнаю тебя!

– Обожди, узнаешь, – рассмеялась.

– А што Алтыш скажет?

– Жив ли он? Не знаю, Алтыш хороший!

В дверь постучали. Открыла. Чернец – молодой, румяный, с русыми усиками и большими розовыми губами. Охима толкнула его в грудь и заперла дверь. Смешно было, как он, постояв немного, нерешительно поплелся среди крапивы, то и дело оглядываясь назад.

– Кто такой?

– Повадится овца не хуже козы. Докука!

– Ой, берегись, Охима!

– Не Охима, а Ольга! – Она весело рассмеялась.

– Чего же ты смеешься?

– Ольга я – для Печатного, а как мордовка была, так мордовкой и буду, а Богу вашему молиться не стану. Не надейтесь! Чам-Пас велик! Ваш Бог ему ни брат, ни холоп. Не хочет он его! Никак не хочет! Не скаль зубы. Чего скалишь? Вчера я видела нашу нижегородскую мордву, в царском войске много их... Никто против батькиной родной веры не хочет идти. На войну идти не боятся – против батькиной веры ни за что!

– Ждешь, гляди, поджидаешь Алтыша?

– Коли и вернется – не будет Алтыш. И его, чать, окрестили, либо в Алексея, либо в Ивана. Наша вера на огне не горит, на воде не тонет и на земле не сохнет. Крести не крести – батькиной вере не изменим. А наместник в Нижнем Лизаветой меня назвал. Не наша воля. Хлебни-ка лучше браги!