– Агриппина, псы и те учуяли, чем подуло из Москвы...

Жена кротко взглянула на него, но сказать ничего не осмелилась. Когда боярин не в духе, всякое слово не по нем. Что не скажешь – все не так. Она знает, что ему хочется, чтобы она отозвалась на его речь. Но нет! Поддаваться не след.

В страхе съежилась Агриппина. Маленькая, худенькая, в зеленом шелковом с серебряной каймой летнике, в крохотном бисерном кокошнике, она выглядела совсем девочкой. Густо нарумяненные, по обычаю, щеки казались полнее, чем были на самом деле. Она опустила ресницы, боясь взглянуть в лицо мужа.

– Чего же ты? Каши, что ли, в рот набила? Чего молчишь? Ай не слышишь? Кто виноват?

Агриппина вздохнула:

– Милостивый батюшка! Уволь! Мне ль мудрить?

– Уж не забыла ли ты московского щеголя?

Колычев некоторое время смотрел на нее подозрительно. Потом самодовольно улыбнулся. Никакого лукавства в ее лице он не подметил.

– Такой случай поймет и баба, – ухмыльнулся Колычев, отвалившись к стене и широко расставив ноги. – Царем-государем, – Бог с ним, – великая обида учинилась на Руси. В каждой царской грамоте видим мы свое боярское посрамление. Всех валит в одно: и бояр, и дворян, и детей боярских, и попов, и посадских людей, и пашенных мужиков – «черный люд»... «Ко всем без отмены, чей кто ни буди...» Как то понять? Требует царь, дабы все мы в дружбе жили, «меж собой совестясь, все за один»... Как же это так? Стало быть, боярин и пашенный мужик вместе выбирать себе судей станут? Гоже ли то? А? Скажи на милость! Не обидно ли?

Для Агриппины не было ничего мучительнее, чем эти вопросы. Как ответить, когда и в самом деле она ничего не понимает в царских грамотах? Да и бояре-то плохо разбираются, что к чему. Запутались!

– Стало быть, Иван Васильевич по-Божьему чинит сие управство? Стало быть, холоп, мужик и вотчинный владыка, князь либо боярин – одно и то ж? Так, што ли? Ну, отвечай! Чего же ты? О чем думаешь?

– Батюшка ты мой, государь родимый! Бабий ум короток, где ж нам? – плачущим голосом взмолилась Агриппина.

– Еретики! Лихо вам! Лихо вам! Не быть по-вашему! – крикнул Колычев, погрозив кулаком в окно.

Лицо его раскраснелось, голову он втянул в плечи, как рассерженный филин.

– Наша власть на молитве да на воинском дородстве из века в век возмужала. Попробуй, побори ее... Я здесь хозяин, – прошипел Никита Борисыч. – В последние люди мы попали!.. А? Писака некий царю челобитную подал... «Вельможи-де не от коих своих трудов довольствуются. Вначале же потребны суть ратаеви [4]. От их бо трудов едим хлеб». Слышь, что ль? Пересветов Ивашка сунул царю противу бояр челобитную! Все учат царя, а он слушает. Не к добру то. Бобыля все одно живым я из овина не выпущу... Вон князь Данила расковал такого-то... а он в Москву, со словом на своего же господина. Худо пришлось Даниле... Объярмили боярина. Тяглом объярмили в цареву казну. Чего молчишь? Аль онемела?

Агриппина была женщиной чувствительной, любила поплакать. Это выручало.

По щекам ее поползли слезы. Она уже пролила тайком от мужа не одну слезу, только не о парне, посаженном в сарае на цепь, а о том красивом молодце, который только что уехал из вотчины опять в Москву. Он такой смелый, такой сильный и ласковый. Как же тут не поплакать?

– Чего ревешь? Почто жена, коли с мужем не советует? Ни яства, ни пития, ни греха ради пришел к тебе. Доброй беседы ради.

В ответ на такое решительное требование Агриппина тихо проговорила:

– Не ведаю, батюшка, ничего, и не слыхивала, и не знаю, токмо от тебя одного и жду поучения, государь Никита Борисыч...

Колычев, подумав, опять остался доволен смиренным ответом жены, поднялся со скамьи, помолился на икону, поклонился, сказав: «Надо бы кончить и с этим лаптем. Пойду!»