Но на чердак хода не было – винтовая лестница, ведущая на все три этажа её дома, упиралась своими последними ступеньками во всегда запертую дверь чулана, где отец хранил свои старые инструменты, по какой-либо причине им заменённые. Ключ от чулана Софи ни разу не довелось видеть, а потому, она могла только гадать о том, где его можно бы было одолжить, чтобы пробраться туда. Всякий раз, когда отец или слуги по его указу поднимались по лестнице к заветной двери, Софи оказывалась либо на лужайке у дома, либо в саду, либо где угодно ещё, слишком далеко, чтобы прибежать и посмотреть на то, что же там находится. Она ни капли не сомневалась, что именно там, в чулане и таится последний подъём на чердак, хоть через замочную скважину ей и не удавалось разглядеть ничего, кроме парившей в воздухе пыли.
Иногда, когда занудный учитель, друг отца, приходил, чтобы провести с ней очередные, слишком частые уроки пения, она могла с замиранием сердца слышать, как голос с чердака поёт вместе с ней, и этому голосу всё удаётся – и высокие ноты, до которых не доставал голос Софи, и слишком сложные пируэты из звуков, которые надо было взять без фальши…
Но мать в это не верила, а учитель утверждал, что никакого другого голоса он никогда не слышал, и что ей надлежало быть куда менее рассеянной на его уроках, сосредоточиться на музыке аккомпанемента, а не на глупых фантазиях. Однако Софи знала – голос не выдумка. И если матери было удобно делать вид, что его не существует, чтобы не отвечать на её расспросы о ходе на чердак, а занудному учителю отказывал слух его заросших седыми волосами ушных раковин, то это ещё ничего не означало. Отец только смеялся над её рассказами, но и он не мог знать ничего о песнях сверху наверняка, он слишком редко бывал дома!
Со временем, когда она стала чуть старше, интерес к чердаку поубавился, словно выгорел, как свечка. В особо грустные и беспросветные дни Софи просто приходила на последние ступени винтовой лестницы, когда наверху начинали петь, садилась там и слушала мелодии голоса, даже почти различая слова. Ближе к источнику звука, разумеется, лучше было слышно. У неё по-прежнему не выходило петь так же красиво – может, дело было в отсутствии таланта, о котором частенько поговаривал наверняка начисто оглохший учитель пения, выходя при этом с отцом в другую комнату, а может потому, что духи на чердаке тоже совершенствовались и достигали в пении, куда большего успеха. Она даже однажды попросила мать уговорить отца перенести её спальню на третий этаж, чтобы с потолка днём и ночью на неё нисходили эти дивные голоса. Но мать так разозлилась на Софи в тот день, что до самого ужина не произнесла в её адрес ни единого слова.
После того, как ей исполнилось одиннадцать лет, когда Софи стала чаще бывать в городе с выступлениями и посещать с отцом концерты и театры, у неё появились первые друзья, и вместе с ними фантазии о крошечных духах, как и о многих прочих прекрасных тварях природы из детских книг, стали тускнеть в её воображении. Не потому, что приоткрывшийся ей мир казался чем-либо интереснее или так уж манил, а потому, что никто в этом мире не считал её фантазию уместной. Эти новые люди, их культура и взгляды были такими строгими и беспричинно сухими, такими условными казались их ценности и такими размытыми, но совершенно непреклонными представали запреты, что первое время Софи часто путалась и не находила себе места, больше слушая, чем говоря, больше впитывая, чем показывая.
Очень скоро новый мир, со всем своим нахальством и настырностью других детей, горделивых и по пустякам обидчивых, стал Софи совершенно неинтересен. В обществе девочек царили разговоры о побрякушках и нарядах, про абсурдность мальчишек и возвышенность нелепых историй о любви. А в обществе мальчиков, куда Софи занесло всего пару раз по чистой случайности, было шумно и больно из-за постоянных толчков во время их подвижных игр. Не говоря уже о том, что мальчики оказались куда более ранимы и ябедничали в два, а то и три раза чаще. Она не раз становилась свидетельницей того, как они тайком друг от друга всеми силами стремились нарушать правила своих игр.