Теперь я, пожалуй, твердо могу сказать, что и мой путь ученого, историка, даже, быть может, и выбор специализации, своими первыми шагами уходит именно в мою любимую Сихтерминскую среднюю школу, которую я окончила ровно пятьдесят лет тому назад. Нетленна память – а было это в январе 1949 года – о первом уроке нового учителя истории по теме «Великая французская революция 1789—1794 годов» в восьмом классе. Рассказ Бориса Львовича о санкюлотах и взятии Бастилии был столь ярким и впечатляющим, что урок пролетел незаметно. К реальности вернуло обращение учителя к классу: есть ли у нас вопросы? что нам не понятно? Класс, завороженный этим необычным уроком, молчал. Я не очень смело, но достаточно решительно спросила: «А Вы можете спеть «Марсельезу»?» Класс рассмеялся, посчитав мой вопрос, видимо, нелепым, не-уместным, во всяком случае – не для урока. Какое может быть еще и пение на уроке истории? Но сильный, красивый баритон уже выделял слова:

Нам ненавистны тиранов короны, Цепи народа-страдальца мы чтим. Кровью народа залитые троны. Кровью мы наших врагов обагрим. Месть беспощадная всем супостатам. Всем паразитам трудящихся масс, Мщенье и смерть всем царям-плутократам, Близок победы торжественный час.


– Но ведь это «Варшавянка», – сказала я. – А мне нужна «Марсельеза», на французском! Настоящая! – скороговоркой произнесла я, боясь, что вот-вот прозвенит звонок с урока, и я останусь без «Марсельезы». Звонок прозвенел, но «Марсельезу» на французском мы все же услышали. И не только мой класс, но и другие ученики, сбежавшиеся на звуки французского гимна и слушавшие его, приоткрыв нашу дверь. Все было необычным: и гимн, и французский (в школе мы учили только немецкий, а французский нам, сельским школьникам, казался недосягаемым). Я была отличницей, и мне многое в школе прощалось. Но то, что я «заставляю» учителя на уроках истории заниматься пением, долгое время было темой для добрых, а порой и колких шуток как среди учеников, так и среди учителей.

Наверное, этому школьному эпизоду с «Марсельезой» обязана была я тем, что в девятом классе при изучении революционных выступлений в 60-е годы XIX века в России мне к удивлению всех вдруг было поручено сделать на уроке доклад о Сигизмунде Сераковском (мы и понятия не имели, что на уроке ученики могут выступать с докладами, не было такого до сих пор). Задание было совершенно необычным, и работа по его выполнению свелась в основном к прочтению мной статьи (некролога) Герцена, посвященной Сераковскому. На всю жизнь я с тех пор запомнила мысль Герцена о «правильно поставленном сердце» человека и о том, что таким человеком был польский революционер Сераковский, больше всего в своей жизни возненавидевший телесные наказания русских солдат, среди которых он оказался в Оренбургском корпусе у берегов Сыр-Дарьи, в очень молодых летах, как писал Герцен, попавшись в одну из николаевских проскрипций. В этом моем знакомстве с Сераковским, как оказалось, затаилось нечто провидческое. Конечно, никак не могла я предположить тогда, что кровь Сераковского и моя будут бежать в моем внуке, Иво Чернявском.

И все же, придя в университет с аттестатом зрелости, я выбрала физмат, а не исторический факультет. Для Бориса Львовича это было не просто неожиданностью, а ударом по его профессиональному самолюбию учителя истории. Узнав от меня, куда я подала документы, он молча, сурово посмотрел на меня и не сказав ни слова, круто, по-военному повернувшись, зашагал прочь от меня как от «предательницы» (так я восприняла эту вспышку молчаливого гнева). Мне ничего не оставалось делать кроме как идти в приемную комиссию и забирать документы, чтобы пойти учиться на исторический.