Мой папа был преданным голландцем и гордился этим, его хромота, полученная во время Мировой войны, служила доказательством его убеждений. Моя интрижка с немцем была для него величайшим предательством. Конечно, он не хотел для меня такой судьбы, не хотел прогонять меня, свою единственную шестнадцатилетнюю дочь. Но тот же человек, который когда-то завязывал мне шнурки и нес меня на своих плечах, теперь без тени жалости держал дверь открытой, чтобы я прошла через нее в последний раз.

Я ожидала, что он ударит меня или будет ругать, но он просто указал на дверь.

– Уходи.

Он не смотрел мне в глаза.

– Нет! – кричала мама, когда я уходила. Но в ее голосе не было силы. Когда она побежала за мной, мне стало легче на душе. Возможно, хоть раз она встанет на мою защиту, будет бороться за меня. Однако она просто всунула мне деньги, которые припрятала на черный день. Я думала, что она обнимет меня.

Она этого не сделала.

Вдали раздается низкий и протяжный гудок. Я пячусь, спрятавшись за деревом, поезд появляется с той стороны, откуда мы пришли, пересекая белоснежное поле точно змея. Не могу утверждать это наверняка, но издалека этот поезд выглядит совсем как тот, из которого я вытащила младенца. Он едет на восток, как и другие поезда с евреями. Детей забирали, точно так же, как забрали моего, но эти забирали из семей, где оба родителя любили своего ребенка, где он был желанным. Подавив всхлип, я отхожу от деревьев, мечтая побежать за поездом и забрать других детей, как забрала этого. Младенец в моих руках теплый и тяжелый, вот она, та единственная жизнь, которую я спасла.

Спасла – во всяком случае, на данный момент. Небо за удаляющимся поездом становится светлее с востока. Скоро начнется рассвет, а мы все еще слишком близко к вокзалу. Полиция могла появиться в любой момент. Идет сильный снегопад, от него мое тонкое пальто промокает, холод добирается до ребенка под ним. Надо продолжать идти. Я иду в глубь леса, туда, где меня не будет видно. Воздух здесь неподвижен, здесь та тишина, которая появляется только со снегом. Я чувствую слабость, в течение нескольких месяцев работы на станции я ела очень мало, во рту сухо от жажды. За деревьями ничего не видно, одна только бесконечная белизна. Пытаюсь вспомнить свой путь из женского приюта, чтобы понять, как далеко до ближайшей деревни. Но даже если мы доберемся туда, никто не станет рисковать жизнью и прятать нас.

Я перекладываю ребенка, чтобы его вес приходился на другую мою ногу, стряхнув снег с его лба. Как давно он ел? С момента, как мы покинули станцию, он не двигался и не плакал, и я начинаю переживать, дышит ли он. Я спешу отойти к скоплению деревьев и немного разворачиваю его из тряпки, держа поближе к себе, чтобы ему было теплее. Глаза закрыты, он спит – я надеюсь, это так. Его губы потрескались и кровят от недостатка влаги, но грудь размеренно поднимается и опускается вновь. Ноги у него как ледышки.

Без особой надежды обвожу взглядом лес, вспоминая других детей в поезде, большинство которых уже умерли. Надо было взять для этого младенца их пеленки. Отгоняю от себя эту мысль. Расстегиваю пальто и блузку, морщась от льда и снега, касающихся кожи. Я прикладываю ребенка к груди, надеясь, что из этих мелких точек, появится немного водянистой серой жидкости, которую я сцеживала, чтобы снять напряжение в груди, это было уже почти четыре месяца назад. Но у меня все выходит неловко: никто не учил меня, как надо кормить грудью, а ребенок слишком слаб, чтобы сосать самостоятельно. Грудь болит и тянет, но из нее ничего не выходит. Молоко ушло, иссякло. После того, как я родила, медсестра сказала, что есть женщины, которые заплатят мне за молоко. Я покачала головой, как бы мне ни были нужны деньги, я не хотела, чтобы и это у меня забрали. После того, как я осталась без ребенка, мне отчаянно хотелось отделаться от всего этого как можно скорее.