Предпринятая Горбачёвым перестройка должна была вновь двинуть Советский Союз к светлому будущему, но вместо этого, пишет автор, началось «сведение счетов с прошлым» (с. 33). История стала главной политической проблемой для масс – причем в таких масштабах, каких не бывало в мировой практике. Лавина исторических открытий о преступности советского режима не только подрывала его легитимность. В период развала СССР была поставлена под вопрос сама советская модель времени как линейного прогресса. К 1991 г., отмечает С. Ловелл, более точной пространственной метафорой, отражающей траекторию русской истории, стала модель бесконечных циклов реформы и реакции, в которых один деспотизм сменяется другим (с. 34–35).

В сегодняшней России, спустя почти 20 лет после распада СССР, самым волнующим историческим событием кажется Великая Отечественная война, а люди пожилые чаще всего вспоминают брежневскую эпоху, означающую для них (забывших все трудности советского быта) стабильность цен и скромный, но вполне респектабельный уровень жизни. Постепенно уходя в прошлое, Советский Союз обрел свою нишу в рассказах старшего поколения (с. 35).

В главе второй «Принуждение и участие» исследуется политическая практика советского государства, в которой террор сочетался с идеологией социальной мобилизации широких масс и коллективизмом. Отмечая, что политическое насилие всегда считалось главной характерной чертой Советского Союза, особенно в первые десятилетия его существования, автор указывает на другой важный аспект советской системы: она требовала от своих граждан беспрецедентного уровня участия – и получала его.

С. Ловелл рассматривает историческую эволюцию советского террора, который начал активно разворачиваться летом 1918 г. По его мнению, хотя всем гражданским войнам присуща крайняя жестокость, действия большевиков имели качественные отличия. Прежде всего, очень быстро был создан аппарат насилия (ВЧК), и затем советское государство долгое время буквально вело войну против собственного народа. Это ощущение перманентной войны подпитывалось и во время крутых социальных переворотов (насильственной коллективизации и форсированной индустриализации), и фактом существования «враждебного капиталистического окружения». Большевики оперировали идеологией «мы и они» в ее самом крайнем варианте, пишет автор. Причем, в отличие от нацистской Германии, где на первом плане всегда стояли расовые соображения, в СССР критерии были крайне расплывчатыми, так что далеко не всегда можно было понять, кто такие «мы», а кто – «они» (с. 38).

Архивные исследования социальных историков нарисовали портрет Большого террора и подчеркнули, что он явился кульминацией беспорядков и репрессий, начатых коллективизацией. После массовых арестов в деревне и высылок начала 1930-х годов центр репрессий переместился в города, вслед за ринувшимися туда крестьянами. Сталин, по мнению автора, несет полную ответственность за эскалацию террора в 1937–1938 гг. и был тогда единственным человеком, который мог его остановить. Но даже Сталин, который фактически подавал сигналы, а не руководил террором на каждой его стадии, был удивлен его масштабами. На вопрос, как такое могло случиться, существует несколько ответов.

С точки зрения структурно-институционального подхода, пишет С. Ловелл, огромный аппарат насилия, призванный «на научной основе» управлять обществом и искоренять «вредные элементы», должен был работать как можно более эффективно, что он и делал. Кроме того, в тяжелых условиях 1930-х годов было очень удобно искать и находить «козлов отпущения».