В деяниях архиерейского собора, созванного в одной из епархий Константинопольского патриархата, сборник проповедей Кирилла Ставровецкого объявлялся неправославным произведением, которое «никому от… благочестивых христиан ни в церквах, ни в домех не держати, не чести, ни покупати». Несмотря на всю прагматическую выгодность такой негативной оценки рохмановского Учительного Евангелия для патриарха Филарета Никитича или работников государственной типографии, оно не имело ни канонической, ни юридической силы не только для духовенства и мирян автокефальной Русской церкви, но и для епископата и паствы других епархий Цареградской патриархии. Иными словами, московские цензоры произведения Транквиллиона, безусловно, должны были оценить удобство вердикта Киевского архиерейского собора 1625 г., существенно упрощавшего поставленную перед ними задачу, однако они явно не воспринимали его решения для себя обязательными и, тем более, авторитетными.

Для иностранных «торговых людей» этот указ предусматривал совершенно другое, абсолютно деидеологизированное, объяснение вводимых санкций: воеводы порубежных городов обязаны были убеждать приезжих купцов, что в «Московском государстве всяких книг много московские печати» и именно поэтому предлагаемый ими товар в России ненадобен.[14]

Обоснования учреждаемых октябрьским законодательным актом запретительных мер в обоих случаях не выдерживают сколько-нибудь беспристрастной научной критики. Так, религиозная измена заурядного иеромонаха, чье реальное влияние на дела киевской кафедры оставалось ничтожным вплоть до момента его присоединения к унии,[15] вряд ли могла явиться действительной причиной введения столь строгих ограничений в торговле с соседней страной. Похоже, что и духовные и светские власти в Москве, отлично осведомленные обо всех по-настоящему авторитетных лидерах православной церкви в Литве, явно лукавили, наделяя Транквиллиона способностью «портить» издания целой митрополии, которая к тому же стала для него, униатского архимандрита, отныне совсем чужой. Наконец, не менее фантастической выглядела правительственная декларация о полном обеспечении внутреннего книжного рынка продукцией единственной в ту пору русской типографии – столичного Печатного двора.[16]

Положения царского указа октября 1627 г. известны ныне только по его пересказам в отписках провинциальных воевод о получении на местах грамот из Разряда. Подробное изложение нормативной части этого памятника встречается в одной из самых ранних воеводских отписок об исполнении его предписаний, отправленной в Разрядный приказ из Великих Лук стольником В. А. Третьяковым-Головиным с местным сыном боярским С. Костюриным, которую тот и доставил в Москву 27 ноября 1627 г. (документ № 2).[17] Текст преамбулы октябрьской указной грамоты, опущенный при составлении ответного документа в Великолуцкой приказной избе, читается в позднейшей отписке торопецкого воеводы стольника князя В. Г. Ромодановского и подьячего Д. Алексеева от 9 февраля 1628 г.[18]

Монарший указ октября 1627 г. предоставил в распоряжение правительства весьма эффективный правовой механизм полного прекращения легальных поставок на территорию Российской державы «литовских» книг из Речи Посполитой. В середине ноября августейшие соправители – Михаил Федорович и Филарет Никитич – приступили к созданию аналогичного законодательного инструмента для окончательного пресечения свободного распространения украинско-белорусских печатных изданий и «письменных» кодексов внутри страны. Причем проблема состояла не только в ликвидации торговли в Московии «заповедными» книгами, ввезенными на ее территорию до выхода осенних запретительных актов 1627 г., но и в подготовке массовой конфискации таких изданий и рукописей у населения и духовных корпораций. Наиболее подходящей юридической формой для проведения этой беспрецедентной акции стал совместный указ московских самодержца и первосвятителя,