В 1855 году Щедрин получил помилование от нового императора Александра II, вернулся в Петербург и поступил на службу в Министерство внутренних дел. Вскоре он начал публиковать «Губернские очерки», в которых обобщал и свой административный опыт. Очерки стали очень популярными – и, по легенде, Александр II, прочитав их, сказал: «Пусть едет служить, да делает сам так, как пишет». Так Щедрин стал вице-губернатором Рязанской губернии – это была высокая, но непарадная должность, заставлявшая его входить в частные обстоятельства жителей и ревизовать работу местных ведомств. Дальнейшая карьера его была связана с Министерством финансов, он работал в Пензе и Туле. Грачева характеризует Щедрина-чиновника так: «Салтыков… везде днем и ночью искоренял злоупотребления, собственноручно переделывал все плохо составленные бумаги, ревизовал нерадивых и внушал трепет и восхищение своим подчиненным. Он был отличный чиновник: умный, честный и компетентный, – но при этом чудовищный начальник и подчиненный: грубый, постоянно раздражавшийся и ругавшийся как извозчик, невзирая на лица. ‹…› Расплевавшись со всем начальством каким только можно, в 1868 году Салтыков выходит в окончательную и бесповоротную отставку. Когда М. И. Семевский будет беседовать с Салтыковым 6 февраля 1882 года, Салтыков скажет ему: «О времени моей службы я стараюсь забыть. И вы ничего о ней не печатайте. Я – писатель, в этом мое призвание»[44]. Советский литературовед Яков Эльсберг (личность в истории русской филологии одиозная) пишет, что «острейшая ненависть Щедрина к Глупову – это… ненависть к таким элементам идеологии, политики и быта, которые в той или иной форме были и в прошлом самого Салтыкова»[45].

НА КАКИХ ПРИЕМАХ ПОСТРОЕНА «ИСТОРИЯ ОДНОГО ГОРОДА»? МОЖНО ЛИ НАЗВАТЬ ЕЕ ГРОТЕСКОМ?

Гротеск, строго говоря, не обязателен для сатиры, но часто в ней присутствует. Для него характерно внимание к безобразному и фантастическому одновременно – и «История одного города», особенно первые ее главы, вся построена на этом сочетании. От механизированной головы Брудастого мы переходим к фаршированной (и отвратительно пожираемой) голове Прыща. У одного градоначальника присохли мозги «от ненужности в их употреблении», у другого «ноги были обращены ступнями назад». Оловянные солдатики наливаются кровью, оживают и рушат избы. Народный гнев проявляется в масштабных и немотивированных убийствах. И так далее, и так далее. Подобные события не превращают «Историю одного города» в заведомую сказку: как у фантастических реалистов XX века, они поражают, но встраиваются в логику произведения, в атмосферу места.

Еще один прием, обеспечивающий гротеск, – буквализация метафоры. Например, Елена Грачева указывает, что «Органчик» Брудастый «был порожден скорее оборотом речи»[46]: в переписке Салтыкова фигурируют «дураки с музыкой и просто дураки»; «с музыкой» – то есть те, кто как заведенные повторяют одно и то же. В позднесоветской неподцензурной литературе таким приемом активно пользовались концептуалисты, особенно Владимир Сорокин. Его «Норма» полна буквализованных языковых клише: буквальное понимание банальных и пошлых метафор из советской официозной поэзии создает гротескный эффект. И Сорокин, и Салтыков-Щедрин обращают особое внимание на язык, так или иначе идеологизированный, обеспечивающий общественную атмосферу.

ПОЧЕМУ У «ИСТОРИИ ОДНОГО ГОРОДА» ТАКОЙ МРАЧНЫЙ ФИНАЛ?

Чем ближе к современности, тем мрачнее становится «История одного города». Венчающая ее история Угрюм-Бурчеева, который отрубил себе палец ради любви к начальству и заморил свою семью в подвале, не имеет почти никакого отношения к юмору. Идеальный город, в который Угрюм-Бурчеев стремится превратить вверенный Глупов, – место, где в каждом доме живет одинаковое количество разнополых жителей; они должны, «во-первых, исполнять свойственные им работы и, во-вторых, – размножаться». Эти одинаковые люди, помимо работы, только беспрестанно маршируют, ходят в «манеж для коленопреклонений», а в «манеже для принятия пищи» получают «по куску черного хлеба, посыпанного солью». Такое описание находится уже за гранью сатиры и гротеска. Это настоящая антиутопия, предвестие романов Евгения Замятина и Джорджа Оруэлла.