Телефонный звонок секретаря архиепископа Кордингтона раздался днем в субботу, и если я встревожился, то лишь потому, что неверно истолковал причину вызова.
– Меня одного вызывают? – спросил я отца Ломаса. – Или всех скопом?
– Только вас, – невероятно сухо ответил секретарь. Кое-кто из окружения архиепископа зол на весь свет.
– Как вы думаете, это надолго?
– Его преосвященство примет вас во вторник в два часа, – сказал секретарь (что я счел как «нет») и повесил трубку.
В Драмкондру я ехал с тяжелым сердцем – а ну как спросят, были ли у меня подозрения насчет Майлза Донлана и, если были, почему я о них не доложил? Что мог я сказать, коль беспрестанно задавал себе этот вопрос и не находил ответа?
– Отец Йейтс! – улыбнулся архиепископ, когда я вошел в его личный кабинет, изо всех сил стараясь не выказать угнетенность от окружающей роскоши. На стенах висели картины, которым самое место в Национальной галерее. Возможно, оттуда их и взяли, пользуясь должностными привилегиями. На толстенном ковре можно было выспаться, как на перине. Все вокруг вопило о процветании и расточительстве, противоречивших обетам, которые мы оба давали. Богатство епископальной резиденции, хоть гораздо меньшего размаха, слегка напоминало Ватикан, и я вновь мысленно перенесся в 1978-й, когда целый год служил трем богам одновременно: утро и вечер отдавал рабским обязанностям, дни посвящал учебе, а в сумерках стоял под открытым окном дома на Виколи-делла-Кампанья, снедаемый тоской и непонятным желанием.
Почему за двадцать восемь лет боль ничуть не стихла? – спрашивал я себя. Неужто нет лекарства от травм, полученных в юности?
– Здравствуйте, ваше преосвященство. – Опустившись на колено, я приложился к массивному золотому перстню на правом безымянном пальце архиепископа и по приглашению хозяина проследовал к паре кресел перед камином.
– Рад тебя видеть, Одран, – сказал архиепископ, рухнув в кресло.
Джим Кордингтон, на два года раньше меня окончивший Клонлиффскую семинарию, когда-то был лучшим полузащитником дублинской команды по херлингу, но теперь обленился и разжирел. Я помню, как на поле Холи-Кросс он мчался, точно ветер, и никто не мог его остановить. Что же с ним произошло за эти годы? – думал я. Некогда точеное лицо обрюзгло и пошло красными пятнами, нос покрылся сетью прожилок. Улыбаясь, Джим имел обыкновение слегка бычиться, и теперь стоило ему пригнуть голову, как возникали ряды подбородков, наслаивавшихся друг на друга, как витки радужной меренги.
– Я тоже, ваше преосвященство, – сказал я.
– Будет тебе, кончай ты с этим «преосвященством», – отмахнулся архиепископ. – Для тебя я Джим. И здесь мы одни. Официоз прибережем для другого случая. Ну, как поживаешь? Все хорошо?
– Да, – ответил я. – Как обычно, весь в трудах.
– Давненько мы не виделись.
– По-моему, с прошлогодней конференции в Мэйнуте.
– Да, наверное. Слушай, ты же в этой знатной школе, да? – Архиепископ поскреб щеку, и чуть отросшая щетина заскрипела под его пальцами. – А ты знаешь, что и я учился в Теренуре?
– Знаю, ваше преосвященство, – сказал я. – То есть Джим.
– Наверное, сейчас там все по-другому.
Я кивнул. Конечно, все меняется, все.
– Ты не слышал о таком священнике – Ричарде Кэмуэлле? – спросил архиепископ, подавшись вперед. – Жуткая была личность. Имел привычку за ухо вытащить ученика из-за парты и отвесить мощную оплеуху, от которой тот летел кубарем. Одного парня он схватил за лодыжки и вывесил из окна шестого этажа, а во дворе весь класс вопил: «Отче, отче, не бросайте его!» – Архиепископ усмехнулся и покачал головой. – Да уж, мы трепетали перед священниками. Некоторые были истинным кошмаром. – Он нахмурился и, посмотрев мне в глаза, выставил палец: – Но святым кошмаром. Тем не менее святым.