Через три дня земский, поехав в село Талдом[60], взял с собой и меня. Ехали мы вчетвером: земский, мой товарищ, я и кучер – рослый, солидный мужик с окладистой бородой. В пути земский шутил, а закуривая, он брал в рот на всех по папиросе, зажигал их и подавал каждому, в первый раз и мне тоже, но я, как некурящий, отказался. Земский казался мне похожим на генерала Куропаткина, портреты которого как героя Русско-японской войны, тогда еще не проигранной, были мне знакомы.

В Талдоме он определил меня в чайную общества трезвости[61] половым[62]. Он был попечителем этой и других подобных чайных. Жалованье мне тут было 8 рублей в месяц при готовом питании, а спали мы, все половые, тут же в чайной, на столах, комната была только для буфетчика.

К работе этой я привыкал очень трудно, так как не отличался резвостью и расторопностью, а для полового это необходимые качества. Правда, и товарищи мои тоже не были идеальными половыми, так как были все пожилые. А мне хотелось бы быть таким половым, каких я насмотрелся однажды на пассажирском пароходе. Меня поражало, как быстро они с подносами, полными посуды, в руках, бегали по крутым пароходным лестницам. И внешность их казалась мне необычайно изящной: черные, стройные пиджачные костюмы, блестящие штиблеты, молодые красивые лица с красиво завитыми волосами…

Увы, я сознавал, что мне никогда таким не быть, а поэтому и не прилагал усилий к «совершенствованию». Лицо и вообще вся моя внешность были далеко не изящными, а одежонка на мне была совсем убогая. Я сознавал все это и чувствовал себя неловко.

Еще маленьким, с тех пор, как помню, я привык стыдиться своей внешности. Еще годов пяти-шести я приходил в подавленное настроение, когда мне напоминали о моих недостатках, называя меня «толстоголовым», «большеглазым», «белоглазым» и т. д., а около 11 лет я в дополнение ко всему этому еще сделался хромым, «косолапым».

Это случилось, когда я шел однажды с отцом на дальнюю пожню, на сенокос. Идя босиком по лесу, я проступился пятой правой ноги между двух колодин, пригнув ступню к голени. Домой я едва смог дойти. Мер к лечению ноги мои родители не приняли, лишь месяца через два, когда я почти совсем не мог ходить, бабушка повезла меня к «правещику»[63] за 30 верст.

Между прочим, ехали мы мимо больницы, но заехать туда никому и в голову не приходило. Отношение к врачам и больнице тогда было такое, что если кто увозил туда больного (что случалось очень редко), то про него говорили: ишь, как ему захотелось вогнать в доски (то есть в гроб) своего больного!

«Правещик» поразглаживал мою ногу в теплой воде с мылом, бабушка дала ему гривенник[64] и мы поехали обратно, а я так и остался хромым и «косолапым» на всю жизнь. Вот и этот недостаток мешал мне быть хорошим половым: ну, какой же из меня половой, если я хромой, и нога у меня смотрит в сторону – часто я так горевал.

Чайная работала с 6 часов утра до 11 ночи. Поэтому спать можно было только с 12 ночи до 5 утра. Выходных дней не было. В праздничные дни людей было всегда полно, поэтому в эти дни до закрытия чайной не было времени даже поесть, мы ограничивались тем, что перехватывали что-нибудь на ходу. В будни нашими гостями-завсегдатаями были местные кустари-башмачники[65]. Приходили они обычно группами по 5–7 человек хозяин со своими мастерами и подмастерьями, приходили пить чай раза по три в день. Когда, бывало, спросишь их, что подавать, хозяин обычно отвечал: «Обнаковенно, на семь копеек каждому». Это значило – чай и по паре пышек.

Чай у нас подавался не заваренный, а в цыбиках, по золотнику