Пьер де ла Рами, или Петрус Рамус (1515—1572), стремился создать естественную диалектику в противовес искусственной диалектике школ, которая должна быть настолько же выше первой, насколько вся природа выше искусства, которое ей подражает. Сам он, следуя примеру Платона, не смог строго осуществить требуемое им разделение на две части: Несмотря на почитание Платона и склонность к учению об идеях и концептуальному реализму, он игнорирует метафизику, даже не выступая против нее. Поскольку его интересует лишь риторическая аргументация выдвигаемых им утверждений, он допускает, что все суждения вытекают из выводов, понятия и пропозиции которых принимаются как данность. Поскольку ничего нельзя сделать с природой и мало что можно сделать с искусством, все зависит от практики, которая имеет место в чтении, письме и речи. Тезис о том, что все, что говорит Аристотель, ложь, был одним из его первых публично защищаемых тезисов. Петрус Рамус показал, что платоновский концептуальный реализм в его гуманистически-популяризированном ослаблении привел к тем же результатам в отношении Аристотеля, что и самый крайний номинализм Николия.

За Меланхтоном и Рамусом последовал Николай Тауреллус (1547—1606), яростный противник Аристотеля, который стремился объединить философию и теологию. Субстанция, из которой сотворил Бог, это небытие, так что все вещи являются продуктами Бога и небытия, то есть бытия и небытия. Эту точку зрения (которой придерживался и Кампанелла) впоследствии принял Лейбниц; согласно ему, все существа также состоят из Бога и небытия и имеют свое бытие от Бога, а небытие (которым они отличаются от Бога) от небытия. Тауреллус находит сущность духовной субстанции в деятельности познания, чья способность к нетленной субстанции не может быть отнята или уменьшена грехопадением. То, что грехопадение испортило в нашем познании, это лишь случайности и отношения. Разум познает только то, что вечно и необходимо, но не божественную волю искупления; отчаяние это конец философии и начало благодати. Его борьба с душевностью и субстанциальным единством природы предшествует картезианскому взгляду; его учение о том, что Бог лишь направляет и совершенствует человеческую свободу через наставничество, но оставляет природу на волю однажды дарованных ей законов, уже предвосхищает механистическое мировоззрение современности.

То, что внедрили в сознание ученых вышеупомянутые филологи, получило широчайшее распространение во всех образованных кругах благодаря Мишелю де Монтеню (1533—1592) на французском языке. Мы философствуем из любопытства, но то, чего мы достигаем с помощью этого, своего рода поэзия, которую не стоит воспринимать всерьез и которая мало способствует нашему счастью. Мы должны и можем доверять опыту чувств, хотя он неполный, неполноценный, слабый и неопределенный и вместо самих вещей показывает нам лишь их изменчивую внешность; мы должны доверять рассудку, только если бы были уверены, что он чист, естественен и здравомыслящ, так как исходит из рук Бога. Но, к сожалению, это не так: наш разум не здоров, не верен заложенным в него законам природы, но испорчен страстями, ложью и вырождением. Мы должны взять за образец инстинктивную простоту животных и их покорность природному инстинкту, мы должны смиренно отдаться природе, которая, насколько она не искажена человеком, исходит от Божьего разума и Его вечной истины, и ждать луча просветления. Он даже не обращает особого внимания на теорию вероятности новейшей академии, а скорее восхваляет пирроновский скептицизм, правда, лишь как средство заставить нас смириться. Однако он не хочет включать в круг своих сомнений идею эго, но и не знает, что с ней делать. Эта доктрина должна была быть тем более правдоподобной для людей мира, что она не затрагивала их подчинения внешним обычаям страны.