М-le Манон Леско, – так звали ее, – казалось, была весьма довольна действием своих чар. Мне казалось, что она взволнована не меньше моего. Она созналась, что находит меня прелестным и будет в восторге, если мне будет, обязана своей свободой. Она пожелала узнать кто я такой; и это знание увеличило ее благосклонность: будучи низкого происхождения, она была польщена тем, что одержала победу над таким, как я, возлюбленным. Мы говорили о том, как бы нам принадлежать друг другу.

После долгих рассуждений мы не нашли иного средства, кроме бегства. Требовалось обмануть бдительность проводника, с которым надо было считаться, хотя он и был простым слугой. Мы решили, что ночью я найму почтовую коляску и явлюсь в гостиницу ранним утром, пока он еще будет спать; что мы скроемся потихоньку и отправимся прямо в Париж, где и обвенчаемся по приезде. У меня было около пятидесяти экю, – плод моих небольших сбережений; у нее было почти вдвое больше. Как неопытные дети, мы воображали, что этой суммы хватит навсегда, и мы с такой же уверенностью рассчитывали на успех прочих наших предположений.

Поужинав с таким удовольствием, какого я никогда не испытывал, я отправился, чтоб выполнить наш план. Мне тем легче все было устроить что, располагая завтра воротиться к отцу, я уже уложился. Мне не представило никакого труда приказать перенести мой чемодан и заказать почтовую коляску к пяти часам утра, – время, когда отворяли городские ворота; но я встретил препятствие, на которое не рассчитывал и которое чуть было не разрушило вполне моего намерения.

Хотя Тибергий был всего тремя годами старше меня, он был юноша зрелый по уму и вполне порядочного поведения. Он любил меня с чрезвычайной нежностью. Простой вид такой хорошенькой девушки, как m-lle Манон, услужливость, с какой я провожал ее, и старательность, с какой я удалил его, желая от него отделаться, – породили в нем некоторое подозрение относительно моей любви. Он не посмел воротиться в гостиницу, где меня оставил, из страха оскорбить меня своим возвращением: но он поджидал меня на моей квартире, где я его и застал, хотя уже было десять часов вечера. Его присутствие огорчило меня. Он легко заметил, что оно меня стесняет.

Я уверен, – откровенно сказал он, – что вы задумали нечто, что желаете скрыть от меня. Я вижу это по вашему лицу.

Я довольно резко отвечал ему, что вовсе не обязан давать ему отчет в своих намерениях.

Нет, – отвечал он, – но вы всегда обходились со мной, как со своим другом, а это предполагает известное доверие и откровенность.

Он так сильно и так долго настаивал, чтоб я сообщил ему свою тайну, что я, никогда ничего не скрывавший он него, вполне сознался ему в своей страсти. Он принял мое признание с таким видимым неудовольствием, что я содрогнулся. Я особенно раскаивался в неосторожности, с которой открыл ему о намерении бежать. Он сказал мне, что он вполне мой друг, а потому воспротивится этому насколько может; что он сначала представит мне все, способное, по его мнению, заставить меня уклониться от своего намерения; но что если я и затем, не откажусь от этого несчастного решения, то он известит лиц, которые, наверное, сумеют задержать меня. Он сделал мне на этот счет серьезное увещание, длившееся более четверти часа, и заключил его угрозой донести на меня, если я не дам ему слова вести себя благоразумнее и умнее.

Я был в отчаянии, что выдал себя так некстати. Но любовь в течение двух-трех часов чрезвычайно расширила мою сообразительность, и, вспомнив, что я не сказал ему о том, что завтра же хочу привести в исполнение мое намерение, я вздумал обмануть его при помощи двусмысленности.