.

Эти выражения недовольства не обязательно были связаны с неприятием техники, промышленности и науки. То, что установление капиталистического хозяйственного уклада было неизбежно связано со специфическими изменениями в сфере культуры и общества – от классового раскола до «массового общества» и соблазнов большого города, – отнюдь не считалось несомненным. В этом отношении эти разнообразные попытки критики эпохи модерна можно понимать и как попытки принять те стороны новой эпохи, которые воспринимались как положительные, но избежать ее сопутствующих эффектов, которые воспринимались как вредные27.

Эта критика также показала, что религия, которая традиционно обеспечивала ориентацию и задавала смыслы, утрачивала свое значение. С одной стороны, религиозные установки и привязанность к церкви все еще были наиболее важными культурными факторами в Германии. Принадлежность к одной из двух деноминаций была само собой разумеющейся, причем религиозно-культурные привязанности еще больше углубились из‑за раскола между конфессиями и возникшего в связи с ним соперничества между церквями. С другой стороны, церковь играла все меньшую роль в повседневной жизни, а религиозные нормы, особенно в городах, утрачивали свой обязательный характер: эти процессы, которые невозможно было не замечать, вызвали еще больший рост потребности в истолковании мира, в новом порядке и безопасности28.

Пересоздание мира с помощью техники, науки и капитала в эти годы, несомненно, сопровождалось утратой чувства безопасности, уверенности и доверия, разрушением привязанностей, в том числе и между людьми, экономической незащищенностью и социальной нестабильностью – но в то же время и расширением возможностей для многих людей, шансами вертикальной социальной мобильности и надеждой на то, что в условиях процветающей индустриальной экономики положение работающего населения в долгосрочной перспективе будет значительно улучшаться. Таким образом, рубеж веков характеризовался одновременно оптимизмом в отношении прогресса и пессимизмом в отношении будущего; облегчением от освобождения от старых условностей и испугом от вторжения чего-то нового в привычный жизненный мир.

Наиболее обычной и распространенной реакцией на эти вызовы была твердая ориентация на старое и традиционное. Первоначально это относилось, прежде всего, к частной сфере семьи и сексуальности, воспитанию детей и образу жизни. В течение XIX века возобладала в качестве образца модель буржуазной семьи, подразумевавшая безусловное главенство мужа над женой и детьми, гендерно специфическое разделение ролей – муж занимался работой и общественной жизнью, жена отвечала за дом и воспитание детей – и идеал единства брака, любви и сексуальности. Однако с конца XIX века аксиомы частной жизни начали меняться. Среди низших классов, особенно в среде нового, часто не связанного узами брака городского промышленного пролетариата, неясные брачные и родственные связи были так же распространены, как и незаконнорожденные дети и матери-одиночки. Боязливым неприятием со стороны многих было встречено появление «юношества», или «молодежи», – казавшейся новой возрастной группы между детством и взрослой жизнью, которая выработала свои собственные варианты образа жизни и новое самосознание. Многие женщины, особенно в среде буржуазии, настойчиво стремились преодолеть традиционные ролевые модели и вырваться из предписанной колеи, сводившей их жизнь к семье и воспитанию детей, и это часто вызывало агрессивное сопротивление мужчин. Проституция и гомосексуализм – явления, которые теперь в больших городах более заметно и массово проявлялись, чем в скромных нишах провинции, рассматривались как символы разрушающей мораль силы эпохи модерна и как атака на семью, брак и нормальность; большой город изображался как «великая вавилонская блудница»