Зачем же метафизике нужна наука, определяющая возможность, принципы и объем всякого знания a priori и имеющая своей задачей объяснение возможности синтетических суждений a priori, если математика, которая также целиком занимается синтетическими суждениями a priori, не имеет такой потребности? И когда даже ряд метафизических положенитй (те, которые в совокупности составляют чистое естествознание) признаются с полной очевидностью и подтверждают себя во всем опыте, хотя никто до сих пор даже не заметил проблемы возможности синтетических суждений a priori? Отвечая на этот вопрос, Кант не ограничивается указанием на неудачу всех имевшихся до сих пор попыток создать метафизику, требующую всеобщего признания; он также проводит различие между знаниями, к которым стремится метафизика в той мере, в какой она хочет быть чем-то большим, чем чистое естествознание, В этом заключается причина, по которой метафизика, в отличие от математики и естествознания, должна дождаться завершения критики разума, прежде чем начать свое предприятие, и которая объясняет, почему попытки метафизики до сих пор не увенчались успехом. Различие между математическим и метафизическим знанием (включая положения чистого естествознания) состоит, по его мнению, в том, что последнее, как и аналитическое, есть знание, выводимое из понятий, тогда как последнее есть знание, выводимое из построения понятий, т.е. из представления представлений, соответствующих понятиям, и притом из представления этих представлений чистым разумом, который ничего не берет из опыта. Математик, например, считает, что Например, если он хочет выяснить, как сумма углов треугольника может быть отнесена к прямому, то он не считает, что может достичь своей цели, просто рассматривая понятие треугольника как фигуры, заключенной в три прямые линии, а начинает с построения фигуры, соответствующей этому понятию треугольника, и проведения некоторых вспомогательных линий, и таким образом, через цепь умозаключений, всегда руководствуясь интуицией, приходит к совершенно правдоподобному и в то же время общему решению вопроса. Таким образом, математика имеет дело с предметами и знаниями лишь в той мере, в какой эти предметы и знания могут быть визуализированы. Из метафизических познаний те, которые составляют чистое естествознание, хотя и не могут быть соответствующим образом рассмотрены, например, понятия причины и субстанции, тем не менее имеют с математическими то общее, что они относятся к предметам восприятия (причем не чистого, а эмпирического восприятия). С другой стороны, в той мере, в какой метафизика стремится быть чем-то большим, чем чистое естествознание, в той мере, в какой ее усилия направлены на познание Бога, свободы, бессмертия (см. выше, с. 6), она выходит из области всевозможного опыта и ищет знания, выходящего за пределы мира чувств, где опыт не может дать ни ориентиров, ни поправок, как, например, когда легкий голубь в свободном полете, разделяя воздух, сопротивление которого он ощущает, приходит к мысли, что в безвоздушном пространстве ему будет гораздо легче. Именно эта особенность метафизики делает справедливой и разумной постановку вопроса о том, как разум может прийти ко всем этим познаниям «априори», каковы их объем, обоснованность и ценность.

Если начинание критики разума оправдывается для догматизма постановкой проблемы, составляющей возможность синтетических априорных суждений, и указанием на ту особенность метафизики, что искомое ею синтетическое априорное знание выходит за пределы мира чувств, то, по Канту, оно находит свое оправдание для скептицизма в доказательстве существования синтетических априорных суждений как непреложного достояния в двух науках, в математике и в естествознании. «Если бы в действительности не существовало, говорит Кант в Пролегоменах, таких чистых синтетических априорных суждений, их следовало бы считать совершенно невозможными, с чем действительно столкнулся Давид Юм, хотя он и не ставил вопрос в таком общем виде, как это сделано здесь и должно быть сделано, если ответ должен иметь решающее значение для всей метафизики. Ибо как это возможно, говорил этот проницательный человек, чтобы, когда мне дано понятие, я мог выйти за его пределы и соединить с ним другое, которое вовсе не выводится из этого понятия, и притом так, как если бы это понятие обязательно принадлежало этому понятию? Только опыт может дать нам такие связи (так он заключал из той трудности, которую считал невозможной), а вся эта мнимая необходимость или, что бы это ни было, знание a priori, принимаемое за нее, есть не что иное, как долгая привычка находить что-либо истинным и, следовательно, считать субъективную необходимость объективной.» «Я охотно признаюсь, что воспоминание о Дэвиде Юме было тем самым, что впервые прервало мою догматическую дремоту много лет назад и придало моим исследованиям в области спекулятивной философии совершенно иное направление. Я был далек от того, чтобы прислушиваться к его выводам, которые проистекали лишь из того, что он не представлял себе свою задачу в целом, а обрушивался лишь на ее часть, которая, не рассматривая целого, может не дать никакого сведения». В частности, скептицизм должен быть противопоставлен математике, поскольку, как показывает пример Юма, сомнение не стесняется отрицать значение реального знания для построений чистого естествознания до тех пор, пока его подходу не помогает математика. Ошибка Юма, как неоднократно отмечает Кант, заключалась в том, что он рассматривал математические высказывания как аналитические. «Ведь если бы он этого не сделал, то расширил бы свой вопрос о происхождении наших синтетических суждений далеко за пределы своего метафизического понятия причинности, а также распространил бы его на возможность математики a priori; ведь он должен был предположить, что она также является синтетической. Но тогда он ни в коем случае не мог основывать свои метафизические положения на простом опыте, потому что в противном случае он подверг бы опыту и аксиомы чистой математики, а для этого он был слишком проницателен. Хорошая публика, в которой оказалась бы метафизика, предохранила бы ее от опасности позорного оскорбления, так как шутки, предназначенные для последней, должны были бы затронуть и первую, но он так не считал, да и не мог считать: таким образом, проницательный человек был бы втянут в рассуждения, которые должны были бы стать похожими на те, которыми мы сейчас занимаемся.»