– Всё, Рыжуха, терпежу моему конец пришёл! Невмочь мне боле надевать сю малицу! – промолвил одним духом Рудый и далее уж, по манере своей, произнёс врастяжку: – Иль она меня до конца умучит, иль я с ней учинить чего-то должон.

– Жалко мне тя, братец! У меня-то кожа тож саднит, хоша до крови дело не доходит. Не разумею токмо, как же ты малицу умягчишь, ведь в рот не положишь, зубами кожу не пожуёшь, не разнежишь.

– А я её руками спробою умять-приручить. Токмо допреж, сестра, распори-ка малицу по швам, потом уж наново сошьёшь. а шило доброе, с чёрного камню, я намедни у Кривоглаза на кунью шкурку выменял. Да ты, поди, давеча видела ново шило-то.[4]

– Видала. Ладно, давай малицу, а сам-то поешь да отдохни.

Пока брат ел запечённое сестрой мясо, заедая его зелёными перьями лугового лука, росшего тут и там по всей округе, Рыжуха принялась распарывать малицу ножом с коротким, острым, удобным для порки лезвием.

Подкрепившись, Рудый влез в землянку и, ожидая завершенья сестриного занятья, растянулся на подстилке из душистого, загодя наготовленного сена и, поддавшись блаженной истоме, тут же уснул, сопя, всхрапывая и, как малое дитя, пуская между выпяченных губ пузырчатые слюни.

Спал, однако, не долго. Проснулся рыжеволосый детинушка, вылез из землянки обратно на свет божий, а Рыжуха уж куски кожи, бывшие ещё недавно малицей, отдаёт: «Ну, вот, на. Делай теперь, чо удумал!» Что ж, взял Рудый кожаные куски, сел верхом на бревно – на то самое – и давай приручать один кусок за другим. И как только не мучил их, вроде как в отместку: мял, скручивал то в одну, то в другую сторону, свивал-развивал вдоль и поперёк. Пот прошиб уж кожемяку, а он всё не унимается. Вдруг замер, поискал глазами сестру, будто спросить чего хотел, а той уж и след простыл – хлопот-забот-то у неё кабы не побольше, чем у брата.

Сидит Рудый на бревне. В задумчивости мятые маличные кожаные куски на ощупь проверяет, хмурится в недовольстве – нет нужной мягкости-то. «Как Рыжуха-то давеча сказывала, – мысленно спросил он себя и, вспомнив слова сестры, произнёс их вслух: "Малицу в рот не положишь, зубами не пожуёшь, не разнежишь». И дальше, уж опять молча, продолжил рассужденье: «А ведь, должно быть, права сестрица – не умягчить, не разнежить, как желатно, кожу посуху. Во рту-то зубам слюна дюжая помощница. Вот, стало быть, и надобно чередовать мятьё с моченьем, а моченье с мятьём».

И вот прихватил наш добрый молодец с собой все уже изрядно промятые куски кожи, не забыв (мало ли чего) тяжёлое, по деснице своей могучей, копьё, и длинным, вразвалку, шагом направился в сторону реки, которая сейчас, под закат лета, обмелев, больше на ручей походила. А вёснами-то, беременная половодьем, широко разливалась, наполняя мутными бурливыми потоками всю пойму и, перехлестнув через её края, вольно растекалась окрест. Недолго так буйствуя, река умиряла свой весенний норов, успокаивалась, входила в свои обычные берега, оставляя по всей пойме, будто свой речной приплод, множество наполненных рыбой и раками бочагов и старых, когда-то ею прорезанных и затем отчего-то брошенных русел – стариц. Вода в старицах, прикрытая зелёными блинами листьев кувшинки, стоялая, тёплая, недвижимая – падёт в неё лист с набережного дерева и останется на месте, разве только ветерок, коли случится, толкнёт самую малость.

К одной из таких стариц и держал недальний путь Рудый – кожемяка. Пришёл, опустил в пахнущую тиной, кувшинками и рыбой воду намученные сильными руками куски распоротой малицы – пущай, мол, намокают. Огляделся, увидел недалече упавшую сосну. «Се дюже кстати, – подумал, – будет где способней с кожей дело завершить».