По некоторым вопросам консенсуса явлено не было. Прежде всего в отношении оценок прошлого. «Автономисты» доказывают, что историки, устанавливая факты, должны избегать какой-либо их оценки. Оппоненты утверждают, что подобная позиция чревата аполитичностью и даже аморальностью. По их мнению, хотя ученому следует избегать субъективизма в оценках, он как носитель фундаментальных ценностей современного гражданского общества не должен скрывать своей позиции. Вовлеченность ученого в политическую борьбу, которая во второй половине ХХ в. была названа «ангажированностью», утвердилась во французском научном сообществе уже при его становлении, в конце ХIХ в. (во время «дела Дрейфуса»)[10].

Еще один принципиальный в методологическом отношении вопрос, оставшийся спорным, – историческая память общества как источник научного знания. Вместо архиклассической позиции полного элиминирования мифологем памяти утверждается позиция ее «использования» в качестве объекта исторического анализа. Однако оппоненты отмечают нравственную уязвимость подобной объективации. Поскольку в исторической памяти кроется представление нации о самой себе, источниковедческий релятивизм угрожает размыванию национальной идентичности. Говоря другими словами, для человечества и нации память субъектна, и в этом смысле она на соответствующем историческом этапе и у конкретной части общества абсолютна. Разумеется, с учетом того, что установки на запоминание и сами критерии мемориализации – селекции исторических фактов меняются в ходе становления и развития нации.

Важна и другая сторона вопроса. Отношения исторической памяти и науки, перерастая в проблему взаимодействия исторического знания и национального сознания, делают «автономизм» историков весьма хрупким. На самом деле, ученый выступает одновременно в двух амплуа – носителя исторического знания и выразителя исторического сознания нации. И только от его профессионализма зависит, говоря словами Пьера Нора, «быть историком памяти», а не ее «слугой».

К сказанному французским академиком требуется добавить, что историческая память отнюдь не безлична и далеко не всегда анонимна. У нее есть заказчики, есть механизмы транслирования, есть и авторы из научного сообщества. Характерным примером является рассмотренное в монографии (гл. 2) бытование генетического мифа. Возникшая еще при Меровингах версия того, «откуда есть пошла земля Французская», отсылала к откровенно баснословным временам и одновременно выполняла отчетливо выраженную вполне прагматическую функцию легитимации нового государственного устройства. Соединяя полуварварское королевство нитью генетической преемственности с классической цивилизацией древности, миф о предках-троянцах возводил в цивилизационный статус и само королевство в образе его правящего слоя.

Эволюционируя, обволакиваясь подробностями, вбирая сюжетные повороты, генетический миф в своей троянской, а затем и галло-троянской версии бытийствовал едва ли ни тысячелетие, постепенно превращаясь из династической легенды в этно-государственную мифологию, обосновывавшую место Французского королевства в кругу средневековых государств европейского мира.

Разительную трансформацию генетический миф испытал в Новое время. Мифологемы стали превращаться в идеологемы зарождавшегося классового сознания. Единый этно-государственный миф распался на две части, отражая раскол французского общества и узаконивая по существу этот раскол. В столкновении «германской» и «галльской» версий генетического мифа, в споре между профессионалами-знатоками начала ХVIII в. графом Буленвилье и аббатом Дюбосом, отчетливо выразилось стремление одной части общества к сохранению своего привилегированного положения и стремление другой покончить с сословными привилегиями.