– А ты патриот, отец? – неожиданно спросил вдруг Кирилл и рассмеялся. – Да нет, я не сомневаюсь, ты ведь на войну не одним мной жертвовал… ну, прости, сам я, сам… и деньги ведь давал, так что все в порядке… А ведь по России сухой закон, знаешь?
– Здесь не Россия – Сибирь! Мое дело купеческое… – Бровин-старший выпил и встал во весь рост, нависая над сыном. – Холодная у тебя кровь, Кирка… ты не гне… м-гм… не расстраивайся уж, только я бы… вылечим мы тебя!.. вот дождусь одного тут… хотя и в Италию, слышал такую, отвезу… души на нас не держи!.. Пойдем-ко.
– Уж вы без меня, отдохну. А лучше… схожу-ка я к тунгусу тому, что нам по дороге попался, раненый… Как он? Медведя ведь – один…
– А сходи, верно, – готовно ухватился Бровин. – Григорьем крещен, оклемается… а ты сходи, я тебе и провожатого дам… А насчет медведя, – Иван Кузьмич засмеялся снисходительно, – так это здесь и Арапас может, крестница.
– Сам найду… Катя эта? Зверя? – но за шутку принял.
Сын накинул было свою бекешу, но Бровин забрал ее и набросил на прямые плечи Кирилла черно-серебряную собачью дошку, ниже колен пришлась. „Тяжеловата малость, но как печка“, – он придержал ладонями плечи сына, сердце защемила тоска. Вот хлопнула негромко дверь за Кириллом, впустив на секунду протяжный собачий лай.
– Скушно! Ох и скушно мне-е… – протянул Иван Кузьмич и пошел к людям. „Закатить бы куда… подале. Дак стар, видно…“
– …Все, – угрюмо пробасил о. Варсонофий, увидев его. – Инженера твоего я уложил, отбуянил он языком своим… чего, а слов у него довольно – Satis verborum, видишь… помнится еще!
– И ты еще с латынью… а они? – он кивнул на занавесь.
– И бабоньки наши спать легли-поместились… – попик оглянулся на другую комнату и совсем притушил голос, – сама с Кириллой Иванычем говорить придет… упарилась немного.
– Ни к чему ей, пусть… говорено уж! – прозвонил Бровин и вновь понизил голос. – А вот я к тебе, отче благородный, по… твоей части поговорить хотел бы… у тебя лучше.
Они перешли в попову каморку, где держался застойный и сложный дух хвойника, звериного запаха шерсти, сапожного дегтя и лампадного масла со свечным нагаром. Окна в каморке не было, воздух проникал сюда в прорубь бревна под самым потолочным накатом, но и эта прорубь была нынче заткнута комом мха с шерстью. Сумрачно было здесь. Мрак не рассеивал голубовато-желтый огонек у икон в углу. Светилось лишь тонкое молодое лицо богоматери, чуть склоненное долу, где должен бы быть младенец. Но святого младенца на иконе не было, а чуть ниже зато справа проглядывали серьезные глаза Спаса, слева отрешенно голубело пятно – там, Бровин знал, помещалась Троица.
Он перекрестился: „У тебя, отче, свечей недостало ли?“ Но о. Варсанофий уже зажег толстую свечу в „летучей мыши“ и не стал закрывать в ней закопченное стекло. „Еще! – попросил Иван Кузьмич. – Будто на крещенский мороз закрылся!“ Он кивнул на комок затычки над сводом. Хозяин покосился и внось чиркнул спичкой.
– Берлога прямо, – тоненько, будто жалуясь, отметил купец и сел на лавку. Вдоль другой стены шли полати в три широкие толстые доски, они упирались в бок печи, которая топилась в кухне. По полатям выстлана упругая подстилка из пихтовых лап, накрытых стеганным одеялом, давно подаренным купцом и потертым, а сверху наброшено одеяло из мягких оленьих шкур, сшитое нынче женщинами стойбища. – Исповедаться тебе хочу, Варсонофий…
Но здесь же поднял руку – „молчи, мол“ – взвизгнула, а затем хлопнула дверь. „Не пошел, значит… просто избавиться захотел… Ох-ти мне, господи!..“
– Это Кирила Иваныч? Куда собрался-то ночью?