Молча сидели люди у костров. Ждали крика ворона.
Бровин присел подле стариков, тоже стал ждать. Поискал взглядом для всякого случая: Гарпанчи и не должно быть сейчас.
– Ки-и-к! Ку-у-к! – раздался, наконец, крик, зовущий всех к пиру, ставшему поминками.
„Гарпанча хороший охотник“, – говорит Бровин. „Да, Григорий большой охотник, важного амака одолел“, – соглашаются с ним.
– Ему документ привезу. Гарпанча тойоном станет. Пусть о народе заботится. Ничего, молодой: я помогу. И ясак заплатим.
Соглашаются с Большим Иваном: „Ничего, что молодой… Пусть!“
– Оленя дарю людям. И араки… три четверти. Пусть удачной будет охота. – Иван Кузьмич поймал взгляд Тонкуля: „Что, паря? – шалашом поднял высоко одну бровь, подмигнул, – тебе бы, а?..“ Он знал толстого Калэ, дядю парня, хоть и делал вид, что плохо помнит имя Тонкуля, а не выпускал из вида – этот пригодится…
– Тебе, Бровин-купец, шкура амикана. Прими, – это нимак[2] сказал, что мясо делил по людям.
Гарпанча лежал в чуме. Лицо посерело от боли, ноздри запали, а какая-то старуха щупала его плечо. „Сэдюк бы в момент направил… да это и мне посильно“. Бровин отстранил старую и мягко взял в огромную лапу безвольную руку парня. Другой своей ручищей Иван Кузьмич охватил плечо Гарпанчи, пальцами вывих определил. Плечо сильно отекло, мосол у охотника торчал ниже подмышки даже, на соске лежал, Иван Кузьмич осторожно огладил напряженные мускулы, ощутил под ладонью ключицу – цела, ничего…
– Держись, казак-паря! – поднял его руку, повел в сторону, и поворачивая направо в плечевую сумку мосёл, сам ощутил под пальцами толчок встающего на место сустава: щ-чеол-к! – Во-т-так, и ладно… Вот выпей-ка, заснешь теперь скоро. Зайду потом, разговор будет. Ты молодцом, Гришка!.. О Сэдюке, знаю, спросишь – не ломай башки покуда. Арапас у меня, твоя девка будет… Укройте его. Теплее! Я тебя не оставлю, крестник…
Тонкуль сидел на корточках за чумом и слушал. Глаз его не было видно, круглое лицо не выдавало желваков, но зубы парня были сжаты и как бы сквозь сжатые зубы цедились мысли: нет… Арапэ-Катя мне… возьму… разве хуже безродного иргинэ стреляю?.. скорее ходить буду!..
Глава четвертая
1
Ему даже в мыслях не хотелось возвращаться в факторию. Раздражение на появление сына разжижилось по большому телу Ивана Кузьмича вместе с выпитым на тунгусских поминках спиртом и сладким куском медвежатины, но взамен раздражению никакого азартного взбуждения, понуждающего к поступкам, не наступало. Бывает же такое у человека состояние: дел наворочено много и все они требуют какого-то разрешения; как корова, выносившая теленка, но уже уставшая от его постоянной чуждой тяжести в себе, ей бы напрячься, напрячься природным воздухом и внутренними мускулами организма, но она расставит все четыре копыта, чтобы держать прогнувшийся хребет подальше от неосознанной ею почвы, и мычит с налившимися тоскою глазами по недальней луне, позабыв землю, которая вскормила и дала страсть к продолжению. Бровин медленно брел от стойбища, вяло придумывая, что это бы ему сейчас лежать помятому медведем, закрыть глаза и не впускать в себя ничего, кроме боли, не слышать заботливой суеты над собой, но чуять заботу, потом он решил, что напрасно послал Еремея, куда лучше было пойти за стариком самому, вдвоем бы и кончили это, породнившее безнадежным разъединением их земных назначений, дело с золотым ручьем… может вместе и успокоились бы там, земля приняла бы и примирила, а людишки пусть возятся дальше, а кто-то припомнит, жалея – так в детстве хочется убежать от спроса за озорство, пропасть вовсе, чтобы жалели… „Во-во, и еще, небось, чтобы сам одним глазком наблюдательность имел, хренотина болотная, – осек себя Бровин. – Чур его!.. это старик там мутит в тайге, волшбу свою нагоняет! Не-ет…“ И еще: „С Любавой… успокоить… ничего уж не повернешь, так кому такой узел нужон – Кириллу сразу сказать, просто… Чо просто-то, дура еловая?..“