В мировоззренческой пресуппозиции Липавского лежит следующая аксиология[38]: динамика – это хорошо, статика – плохо. Вещи предметны, а сознание бесформенно. Фундаментальный ужас вызывают явления, которые теряют свою бытийную сущность: заснувшее царство, застывшая вода, остановившееся время. Вещи растождествляются с собой, теряя свою динамичность, изменчивость, движение, что составляет их природу. И, наоборот, то, чему суждено быть застывшим, приводится в движение. Липавский привел пример с желе, которое при своей статичности как блюда обладает динамикой «подрагивания»: «Оно было подобно глубоководному чудовищу, вытащенному сейчас сетями из темных морских долин. Оно еще сохранило свою зыбкую форму медузы. И дрожь его была мелким и частым дыханием, медленная смерть»[39].
Если Липавский был уверен, что движение является неотъемлемой частью природы человека, то самым страшным в данной логике является остановка. Она может происходить не только в физическом смысле, но и внутри нас, вызывая неприятные ощущения. «Каталепсия времени» является предметом описания «Исследование ужаса»: сознание феноменологически фиксирует, что «время готовится остановиться. День наливается для вас свинцом. Каталепсия времени! Мир стоит перед вами как сжатая судорогой мышца, как остолбеневший от напряжения зрачок»[40]. Это описание остановки времени, сопровождающееся предчувствием несчастия и беззащитности перед огромным миром.
Русским авангардистам был присущ «культивируемый отказ» от традиции, исторического опыта и даже здравого смысла, что привело к возникновению доверия к собственному опыту. Липавский также разделял это доверие. Хотя на первый взгляд может показаться, что Липавский строил безальтернативную Вселенную, он не утверждал универсальную истину для всех.
В своих рассуждениях Липавский выступает в роли ницшеанца, творящего смыслы и демонстрирующего примеры трансформативного словесного творчества. Поэтому его новаторское и активное письмо, полное диалогов, с трудом улавливается в письменной форме, оставляя лишь бледные отпечатки дружеских разговоров, подобных тем, которые можно найти в «Разговорах»:
Пили водку за выздоровление H. М. 22 июля (Запись Д. X.).
Л. Л.: Счастливы вы, что не прекращаете работы и знаете точно, над чем работать.
Н. А.: Это кажется, что я знаю. А работать надо каждому, несмотря ни на какие обстоятельства.
Л. А.: Да, на них следует смотреть как на неизбежное, может быть, собственное отражение или тень. Или второго игрока, нужного для шахматной партии. Но есть другое, что препятствует: ошибка или непоправимое преступление, допущенное ранее. Тут, я думаю, ничего нельзя вернуть. А плодоношение ведь только признак правильной жизни и, я бы сказал, чистоты[41].
Липавский особенно страшился человеческих тел, поскольку они одновременно имели интимно-личный аспект и представляли собой сложную совокупность автономных органов с неуправляемой динамикой, не подчиняющейся человеку: «…наше тело более чем наполовину растение: все его внутренности – растения»[42]. Сам человек как таковой соотносится с безличной жизнью.
В сознании Липавского нормативная концепция тела – это функциональный организм, представленный метафорой рабочего механизма. Он считал, что уродливое – это то, что нарушает целостность и органическое единство; это может вызывать неприятные чувства и отвращение, а в некоторых случаях даже ужас, например при виде оторванных щупалец или отрезанной ноги.
Пугают пограничные тела, в которых иссякает жизненная энергия: «…в одних из них видно убывание жизни, в других пребывание смерти, – они еще живут с нами, но уже идет в них кипучее разложение, нетерпеливая, непонятная нам и ужасная суета, трупная жизнь»