– Я медленно терял сознание, – рассказывает Николаев. – Руки отказали, ноги. Сердце едва гнало кровь. Я лёг. Не мог и пальцем пошевелить. Пульс терялся. Пропало дыхание.

А парень метался рядом. Я всё слышал. Он туристов встретил. Группа навстречу шла. Вернулись ко мне. Погрузили на носилки. Труп, как они считали. А я по дороге в Долину оклемался.

Медведи были главной темой Николаева. Знал он их как никто.

– Ну, может быть, есть ещё два–три человека, – нехотя соглашался Николаев и добавлял, – за рубежом.

Он был гордец. И не любил, если в компании кто–то говорил больше, чем он. А про медведей мог рассказывать бесконечно. Фотографируя, он подходил к ним почти вплотную, веря в судьбу и свою неуязвимость. Сколько раз он убегал от медведя! Его спасала мелочь: фотоаппарат, брошенный в морду зверю, рюкзак, попавший под удар свирепой лапы, близкое дерево. Иногда зверь настигал его и крепко бил. Однажды, убегая от медведицы, он прыгнул с обрыва. Сорвавшись вслед, медведица ударила его в падении. И это Николаева спасло. Отброшенный к кусту, он сумел уцепиться за ветку где–то на середине откоса, а зверь покатился вниз.

– Медведь не любит пересечённой местности. И боится матерной брани. А что у него в голове – никто не знает, – вздохнув, заметил Николаев.

Он рассказывал мне, как медведь набивает тропу и метит свою территорию.

– Понимаешь, здесь не только расчёт зверя не пустить соперника. Всё сложнее. Он оставляет шерсть на дереве. Содранная кора, надломы веток… Потом вернётся, найдёт свой запах и радуется. По–детски радуется.

Я недоверчиво щурился, а Николаев упрямо встряхивал головой.

– Медведи смеются, поверь мне! Они почти как люди. Он не использовал слово «творчество». Это я предположил, что медведь создаёт свой портрет.

– Искусство? – переспросил Николаев. – Да нет, конечно. Но чувство тоски им знакомо.

– В твоей избушке есть зеркальце. Тебе важно видеть своё лицо.

– Ну, конечно, – соглашался Николаев.

– Запах зверя – то же зеркальце. Вот зверь и радуется, – загораясь темой, убеждал я его.

– Что ж, я неплохо смог тебе объяснить психологию медведя, – помолчав, сухо говорил Николаев. Он узнавал свои мысли и ревновал.

Он видел в медведе то, чего не видели другие.

– Ну, ещё чуть ближе! – говорил он себе, подбираясь с фотоаппаратом к медведю. Чуть ближе – и откроется самое главное, ради чего, быть может, он и пришёл в эти края. И это всегда ускользало, стоило нарушить условную дистанцию между зверем и человеком. Он искал в медведе своё «зеркальце», тот самый сказочный свет, который рассказал бы ему «всю правду». Временами ему казалось, что он разбудит в звере человеческое. Верно, его преследовала тоска и одиночество, которые он узнавал в медведе. Тоска по собеседнику, равному ему.

– Кто же лучше знает медведя, кроме медведя? – говорил Николаев, улыбаясь в рыжую бороду. И кому Николаев мог бы рассказать, что он узнал за долгие годы жизни в заповеднике? И как рассказать свою жизнь?

На последнем фотоснимке – скудный зимний пейзаж и тень самого Николаева, косо упавшая к непролазному ольхачу, где его ждал медведь, давний знакомец, один из многих медведей со своими отметинами, кличкой и родословной до третьего колена, известными только Николаеву.

Зверь поступил вполне по человеческой логике. Загнанный Николаевым в ольхач, шатун просто вышел ему навстречу, понимая, что тот обречён. По глубокому снегу не убежишь. В смертельном диалоге они словно бы заглянули друг в друга.

И медведь ушёл, оставив на снегу истекающего кровью человека, знавшего о медведе меньше, чем знал сам медведь.