Мы пьём чай, смотрим сквозь запотевшее оконное стекло на нашу палатку и ждём дождя.
– Оленька, скажи… – говорю с заминкой, – ты не ротарианка?
Вопрос нелепый. И чтобы обозначить наличие шутки, я подчёркнуто серьёзен.
– Дай–ка мне твой лоб, – просит Ольга.
Я наклоняюсь к ней и смежаю веки. Я чувствую прикосновение губ.
– Температуры нет! – смеётся Ольга. И я умиротворён.
Дождь нехотя затянул свое только к вечеру. Гром перекатывается по горным склонам. Казалось, кто–то сталкивает большие бильярдные шары.
Быстро темнеет. У нас есть повод спрятаться в палатке. Мы прятались от дождя до утра. Этой осенью Ольга стала моей женой.
2009
Ложка с отломанным краем
Это рассказ не о Маскаеве. Тем более, я почти ничего о нём не знаю.
Он говорил так же быстро, как думал. Сложно проговаривать слова, когда смысл ещё только отливается в форму и обжигает губы. Маскаев говорил, словно дул и прихлёбывал, как пьют горячий чай. Он писал стихи. В литературный сборник попало его стихотворение «Облака над Беринговым морем». Стихотворение так себе. Хорошее название, и подошло бы для хорошей картины. Но картины нет, а от стихотворения в моей памяти остались только строчки: «Облака уходят в Америку, мощный белый поток…» Дальше идут сетования, что облака русские, и автору до соплей жалко. Но, в итоге: «всё должно быть общим – море, небо и облака». Тогда о глобализме ещё не говорили.
У Маскаева было трое детей. Две девочки и мальчик Петя. Жили они на Западном побережье.
Маскаев получил полтора года «химии» и тянул свою лямку в городе. Где–то в структурах власти у него завелись свои люди. Это давало нам возможность часто встречаться. Мы пили водку, говорили обо всём и о стихах. Литература нас волновала. Меня волнует и теперь. Маскаев к стихам охладел, как многие. Одни подались в коммерцию, иные уехали за «бугор» или сошли с ума. Маскаев понял, что на стихах не заработать. Был он практичен, остроумен, любил деньги, женщин и хорошие книги.
Написав это, я понимаю, что Маскаев совсем другой человек. Я его таким увидел, а кто–то скажет: Маскаев – ханыга, мелкий эгоист и прочее. И будет в своей правоте по–своему не прав. Но речь ведь совсем не о Маскаеве.
Вещь, которая меня с ним связывает, – деревянная ложка.
В начале 90–х мы с Фимой Левиным прилетели в Усть–Хайрюзово на сутки к Маскаевым в гости. Хозяин рассказывал анекдоты про евреев и хлопал Фиму по плечу. Фима понемногу пил водку и улыбался. Маскаев с Фимой были шире меня. Я не понимал ни того, ни другого.
Когда мы улетали на вертолете, Маскаев гонял мяч у чахлых кустов аэродрома с сыном Петей, и просто махнул нам рукой без особых прощаний. Он легко ко всему относился.
Ложка после застолья на свежем воздухе попала в мой рюкзак да там и осталась. Я к русскому национальному отношусь без показной дрожи, а к ложке привык. Лёгкая и губы не обожжёт. В горячем борще она издавала еле слышимый звук, будто бы потрескивала. «Ложка с отломанным краем» – так я про себя её называл.
Край у ложки отломился позже.
– У Маскаева неприятности, – сказал я тогда жене и долго не вспоминал его.
Он появился через несколько месяцев, красногубый, стриженый, с короткой рыжей бородой, скрывавшей псориаз. Сообщил, что квартиру они продали. Люба будет жить с дочками в городе, а он улетает с Петей в Ижёвск насовсем.
– Я умный мужик. И Любе так лучше, – пояснил быстроговорящий Маскаев. Он был спокоен, деловит.
– У Петьки эпилепсия. А в Ижевске – больница. Хорошая. Там это лечат.
Борода его заметно поседела.
Совсем недавно моя ложка окончательно раскололась, словно был у прежнего её владельца, – дай Бог ему удачи! – изъян и вышел наружу. И я с сожалением стал привыкать к мельхиору.