Трусливая мысль мелькает в голове. А что если все-таки попробовать вернуться прямо сейчас?

Эту мысль прогоняет звякающий звук и громкий металлический скрежет. На Литейном беспомощно дергаясь и буксуя по скользким рельсам, которые замело снегом, пытается сдвинуться с места трамвай. Кажется, что сил у трамвая, как и у людей, больше нет. Из вагона с трудом выбираются две обвязанные платками женщины – кондукторша и вожатый. Они, поддерживая друг друга, тихо идут по разбитому проспекту. Только что на моих глазах ленинградский трамвай умер. Я, не замечая горячих слез, которые у меня капают, бреду в сторону дома.

Никто в городе не знает, когда закончится блокадный ужас. Никто кроме меня.

Знакомая дверь моей парадной примерзла, я с силой дергаю ее на себя и заглядываю в темноту, как в бездну. Полумрак подворотни не освещает стылое нутро парадной, и я неуверенно делаю шаг внутрь, затем еще один шаг и спотыкаюсь. Что-то мешает и не дает мне пройти. Но главное я вижу: лифта в парадной нет. Совсем нет. Вверх уходит лестничный пролет безо всяких следов шахты подъемника. На месте лифта прямо у входа в подвал лежат люди, мертвые люди.

Мне хочется закричать, но голоса нет. Пятясь спиной, я вываливаюсь на воздух и натыкаюсь на живого человека. У него серое, костлявое лицо и страшные, покрасневшие, глубоко посаженные глаза.

– Там! Там! – я открываю рот и мне не хватает дыхания. – Там люди, много.

– Какие люди? Чего орешь? – зло спрашивает мужик и облизывает потрескавшиеся губы, приоткрывая бледные десны и почерневшие остатки зубов.

– Неживые… – шепчу я.

– Мертвяки, что ли? Это ничего, это пусть. Покидали всех, кто умер на улице. Тоже невидаль! – глаза мужика нехорошо блестят.

– Там даже ногу некуда поставить в парадной. – стуча зубами, говорю я.

– А ты чего здесь? Одна? – он озирается и придвигается ко мне, – Сытая какая. – корявой рукой с обломанными ногтями безумный мужик хватает меня за щеку.

– Не одна! Нет! – изо всех сил кричу я, – Тетя Лиза, я здесь!

Мужик отшатывается и говорит с сожалением – Чего орешь, будто режут…

– Я не одна! Мы учителя, нас послали, делаем обход квартир, собираем в школу тех, кто не уехал, кто ослабел. – придумываю я на ходу.

– Нет здесь никого, никаких детей. Иди давай отсюда, пока ноги носят. – говорит мужик, противно втягивая слюну и сглатывает.

Перебирая руками по стене, я выбираюсь из подворотни, продолжая звать тетю Лизу, которой поблизости быть не может.

– Нет, ну надо же быть такой дурой, прости господи! – в сердцах выговаривает мне тетя Лиза и закуривает самокрутку, которая воняет чем угодно, только не табаком. Я сижу перед ней в бомбоубежище Преображенского собора на том же колченогом стуле, на котором сидела утром, с закрытыми глазами и качаюсь. После рассказа о пережитом, сил на разговоры у меня нет.

– И ты тоже хороша, отпустила! – обращается тетя Лиза к Ане —

Ее вон ветром шатает, не гляди, что тела много. Голова-то совсем плохая! Это чудо еще, что обратно дошла, а не завалилась где-нибудь по дороге. Вот уж точно, и костей бы не нашли.

Кошмарный смысл этих слов доходит до меня не сразу, а когда доходит, я кидаюсь в угол, где меня начинает выворачивать наизнанку. Прихожу в себя я на узкой железной кровати тети Лизы, которая гладит меня по голове и молчит. Потом будничным голосом спрашивает: «А ты, часом, не беременная?»

От нелепости ее предположения я закатываю глаза и мотаю головой.

– И то хорошо. Значит контузия. Ты головой-то не тряси, а то опять блевать будешь. Как зовут-то тебя, помнишь? Документов нет, карточек нет, вот что плохо. Анька, твердит, будто ты артистка. Это понимай, делать ничего не умеешь. – говорит про себя тетя Лиза, сворачивая очередную самокрутку и вздыхает.