Мне просто нужен адреналин. Два-три кубика ударом шприца в застывшую сердечную мышцу. И триста вольт сразу после.

Приподнимаю бедра, нервно тяну платье вверх до самой талии и широко развожу колени. Его пальцы у меня на белье: один точный, как работа снайпера, нажим – и моя голова беспомощно свешивается через открытое окно. Дождь бет по губам, размазывает слезы.

Я как будто под гильотиной: одно неверное движение – и стекло отсечет мою несчастную голову и, может быть, тогда я, наконец, высплюсь.

— Еще сильнее, - прошу в ответ на игру его пальцев по влажному шелку, но ему явно не нужны подсказки.

Подушечку пальца сменяет ноготь: царапает совсем немного, но этого достаточно, чтобы мое тело взмолилось о разрядке.

Почти хочется, чтобы незнакомец отодвинул белье, смахнул то немногое, что осталось от стыда, но я взрываюсь быстрее, чем успеваю озвучить это иррациональное желание.

Быстро, тяжело, как будто со всего размаху приземлилась на высоковольтную линию. Удовольствие режет меня, как бумагу, без остановки шинкует на тонкие полоски. Напряжение накатывает – и отступает, оставляя терпкую усталость насыщения.

Я прикрываю глаза и с опаской вслушиваюсь в частые удары собственного сердца.

Значит, все-таки живая.

Я медленно расслабляюсь. Это не то чувство, которое накатывает после хорошего секса с любимым человеком или хотя бы хорошим любовником. Это темная плотная ткань, брошенная на костерок боли. Он не погаснет сразу, он еще какое-то время будет агонизировать, пытаться выжить, разгореться на последних глотках кислород, но все равно умрет.

Я поздно пришла в танцевальную студию, и меня взяли только потому, что капризная дочка Розанова в четырнадцать лет решила, что хочет стать балериной. И мне было стыдно рядом с шестилетками, поэтому меня, тоже не без папиного участия, поставили к моим одногодкам. Они смотрели на мои неуклюжие попытки повторять сложные упражнения и смеялись в кулаки, потому что смеяться с лицо не посмел бы никто. Помню, как на одном из занятий я решила показать всем, что и белые лабораторный крысы чего-то да стоят. Не помню, что это было – неудачное па, поворот? Я вывихнула лодыжку. Боль была адская, и я никак не могла расслабиться, не могла думать ни о чем, кроме острой пульсации в костях, которая меня убивала. У меня не было сил даже плакать: я просто скулила и просила сделать что-то, чтобы боль ушла. Мать настояла - и мне сделали укол каких-то быстродействующих обезболивающих. И боль притупилась, из острого кактуса превратилась в плюшевое сердечко-подушку. Это была временная мера, не укол коктейля фармакологической промышленности, а чистый самообман. Когда через несколько часов действие укола прекратилось, я в полной мере осознала, что такое едкая боль, сторицей отбирающая свое. В двойном размере, с процентами.

Впервые с тех пор я позволила себе эту слабость еще раз. Сделала укол самообмана, набросила розовый плед на осколки собственного сердца. Завтра, когда все вернется на круги своя, я соберу из них слово «Безразличие».

— Будешь? – Мужчина протягивает мне прикуренную сигарету.

Искушение попробовать велико, но для одного вечера, пожалуй, все же хватит саморазрушений.

Отрицательно мотаю головой и, не стесняясь, не пряча взгляд, рассматриваю своего «водителя». Он красивый: не аристократическая красота, выписанная умелой рукой мастера резкими взмахами резака, как у Юры, а типовая красота с журнальной обложки. Нужный тон загара, правильная полнота губ, ровный без изъянов нос. Выгоревшие до золота волосы, темные только у корней. Намек на тень щетины по контуру правильного, немного тяжелого изгиба челюсти. Он все время немного щурится, как будто плохо видит, и именно из-за этого прищура тяжело угадать цвет его глаз. Кажется, светло-карие, с карамельной дымкой.