Пациентам психбольниц нужен не монотонный, скучный труд по склеиванию коробочек, продергиванию резинок в пластмассовые козырьки от солнца, клепанию металлических изделий в мастерских и мытью полов в заводской столовой, а – творчество. Ведь по преимуществу все, лежащие в этих больницах, обладают мощной фантазией, воображением. Это понимал Ганнушкин в начале века. В нашем отделении сохранился его бывший кабинет, отданный уже в нынешнее время под комнату свиданий с посетителями. Сохранился огромный дубовый стол, старинный рояль, пальмы в кадках и совершенно завороживший меня громадный шкаф темного дерева со стеклянными дверцами. Там, за стеклом, стояли игрушки, мастерски выполненные: тряпичные фигурки людей и зверей. Куклы в платьях крестьян, рабочих, купчих. Продукция больных начала двадцатого века. Ганнушкин знал свое дело. Не понимаю, почему в отечественной официальной психиатрии, в отличие от зарубежной, почти не практикуется терапия искусством, творчеством? Наверное, просто денег не хватает. Этот шкаф служил мне местом отдохновения. В душе оживала песня Юры: «Мы души игрушек, заброшенных вами когда-то».
Я пробиралась в одиночестве к заветному месту, усаживалась на корточки у дверец, наблюдая игрушки, и напевала про себя песенку Веры Матвеевой: «…И плюшевые звери, тебя покуда нет, поговорят со мной…» Это было моей отдушиной, когда сердце замирало от нежности и смиренного ожидания.
…Жизнь души как мотылек, зажатый между пальцами, трепещет и не дается к воплощению в прокрустовом ложе слов.
Это всегда мешало мне писать о пережитом: получалась неправда. Но теперь мне просто некуда, кроме слов. Один из моих нынешних докторов, сотрудник Центра психического здоровья Александр Николаевич Коренев утверждает, что для меня лучший способ выздоровления – публикация своего бреда, всего пережитого в болезни.
А я хочу выздороветь. Вот и пишу, начихав на невоплотимость Правды Жизни. В конечном счете, все вокруг нас – условность, относительность, правдив и абсолютен один лишь Бог, Его Слово, а наше – лишь отчасти.
«Ты меня везде найдешь»
Но есть еще одно глубинное чувство, которое меня ведет в этих записках: боль за моих девочек, оставшихся в психбольницах, особенно – за хроников, чей мир вовсе невыразим в наших словах и понятиях. Но я почему-то каким-то шестым чувством их понимала. Одну из них я называла Олесей – из больных никто не знал ее имени: вогнутая от постоянного лежания спина, щербатый рот. Родителей у нее не было, только сестра, которая перестала забирать ее домой после того, как Олеся разбила телевизор. Я удивлялась: как может телевизор быть дороже сестры? Олеся в основном лежала без движения, что-то бормоча себе под нос, и лишь изредка подходила к окну и начинала вопить на все отделение с чьих-то матерных слов: «Хочу ебаться!», прогибаясь вперед деформированным позвоночником. Я становилась с ней рядом у окна, мы молча общались, она успокаивалась. В тот день, когда Олесю навсегда увозили в загородную больницу для хроников, мы так же молча стояли с ней у окна. И вдруг она неожиданно, тусклым голосом, но внятно и почти осознанно сказала мне, глядя в окно: «Я знаю, ты меня везде найдешь». Я тебя везде найду, Олеся. Я – помню.
Мне надо их помнить, чтоб хоть как-то озвучить, материализовать их существование в нашей реальности, в которой их вроде и нет ни для кого, кроме санитарок, врачей и близких родственников, если таковые еще имеются.