У Кирилла Аркадьевича, при этих словах хирурга, что называется, вмиг отлегло от сердца. То, чего он больше всего боялся, слава богу, не произошло. А значит – он еще покувыркается, поборется и, может быть, чего-то там еще успеет сделать. Душа его возликовала. Ему уже хотелось сойти со стола и бежать куда-то сломя голову.

Но слезать со стола было пока рановато. Врачи еще долго колдовали со своими приборами – чистили сосуды, ставили стенты и еще бог знает что делали с его сердцем. Спина у Кирилла Аркадьевича затекла, поясница заныла, и он с тоской подумал, что хрен редьки не слаще – все равно не отпустят, а отправят – в «гестапо», сиречь, в реанимацию.

Так и случилось. Когда хирурги, завершив операцию и наложив тугую повязку на бедро, тепло распрощались с Лавровским, его вновь переложили на каталку и повезли. Но у дверей реанимации пришлось немного задержаться – его дражайшая супруга, давно стоявшая у сих дверей, как на часах, конечно же, не упустила случая расцеловать своего мужа, на вид вполне живого и довольного судьбой.

Реанимация кардиохирургического отделения, куда доставили Кирилла Аркадьевича, была совсем иной, чем та, в другой больнице, где он лежал во время приступов стенокардии. То есть почти такой же, в принципе, но чем-то неуловимым все же отличалась. Те же кровати и те же приборы, то же назойливое пиканье и тот же яркий, слепящий свет. И, тем не менее, вся атмосфера помещения определялась чем-то иным – то ли приветливостью персонала, то ли общим состоянием лежащих в нем людей. Не смертельно больных, изо всех сил борющихся со своим недугом, а скорее, людей выздоравливающих, проходящих реабилитацию после болезни.

«Так почему же мне и здесь приходит в голову сравнение реанимации с гестапо? – Кирилл Аркадьевич задумался, и вскоре понял, что ответ отнюдь не сложен. – В реанимации, как, вероятно, и в гестапо, если под гестапо понимать не столько тайную полицию Третьего Рейха, сколько тривиальную вненациональную пыточную, – человеку, прежде всего, отказывают в чувстве стыда – может быть, главном чувстве, присущем человеку как личности. Сначала его оставляют без какой-либо одежды; затем ему отказывают в признании возраста и половой принадлежности, а следовательно, и в праве на элементарную стыдливость при отправлении естественных надобностей; ну и, наконец, манипулируют с его здоровьем без всякого согласия со стороны самого пациента. Иначе говоря, сразу и безоговорочно превращают человека в животное».

Кирилл Аркадьевич задумался, пытаясь найти в предложенной формулировке неточности и противоречия. Но, так и не найдя их, продолжил размышлять: «Вероятно, все это необходимо в той реанимации, куда попадают жертвы катастроф, люди, находящиеся на грани жизни и смерти, при спасении которых врачам не до чувства стыда и подобных условностей. Но зачем же унижать людей вполне здоровых, не входящих в группу смертельного риска? В конце концов, ведь только мертвые сраму не имут, а реанимация – не морг! Откуда в нашей медицине, а может быть, не только в нашей, это желание унизить, растоптать человеческое достоинство? Чем это вызвано? Как с этим бороться? И надо ли?»

Однако на сей раз все оказалось не так страшно. Приветливые сестры и медбратья напоминали о необходимости все время пить, деликатно приносили и уносили утки, а уж еда, которой вскоре накормили, оказалась выше всех похвал и совсем не напоминала больничную.

«С чего же я разбушевался? – подивился сам себе Кирилл Аркадьевич. – Не реанимация, а филиал санатория какой-то! Право слово, как в гостях у добрых родственников!» И все же прежние, возможно, слишком жесткие соображения не выходили у него из головы. «Быть может, дело в том, что медицина в целом, а реанимация, как ее крайне экстремальное проявление, в частности, лишь представляют собой срез того общества, в котором все мы вынуждены жить и работать? Срез общества, давно утратившего стыд, легко и непринужденно исповедующего двойную мораль и позволяющего властям предержащим делать с людьми все что угодно! И о какой христианской нравственности, как, впрочем, и о нравственности вообще, может идти речь, когда с экранов наших телевизоров – ну, кто бы мог представить себе это лет двадцать назад?! – несется лавина скабрезности, откровенной пошлости и чудовищного насилия? Что будет с нашими детьми? А со следующими поколениями? Страшно подумать! Неужто телевизионные продюсеры найдут товар похлеще средств интимной женской гигиены для рекламы? Что ж это может быть? Уму непостижимо!»