Класс от нежданного вторжения дружно засмеялся, а учительница, встав из-за стола, с недоуменным лицом подошла к ворвавшейся непрошеной гостье и певучим голосом спросила:
– Это еще что за Филиппок? Ты чья? И как ты здесь оказалась?
Знать-то Олька знала, что на вопросы следует отвечать только правду и ничего кроме правды, тем более, взрослым, и тем более, Анькиной учительнице… Но сделать это именно сейчас она не могла, потому как не в состоянии была не просто говорить, но и, кажется, дышать. У нее даже вылетело из головы, что это, всего-навсего, Анькин класс… И было очевидным, что невероятное количество сидящих, злобно смеющихся над ней своими прямоугольными – без передних зубов ртами, совершенно одинаково одетых в черные одежды с белыми воротничками, зловеще сверкающих то глазами, то октябрятскими звездочками монстров, перепугало Ольку до полусмерти. У нее не только не поворачивался язык, а она вся словно превратилась в соляной столп. Да, в эти страшные секунды ей вряд ли могло прийти в голову, что ее родная, старшая сестра здесь, среди них…
Кажется, прошла целая жизнь, прежде чем Анька, наконец, встала с места и призналась, что это ее младшая сестра, но появилась она здесь пока по непонятной причине.
Лишь оказавшись дома, Олька дала волю слезам и их убогая, сырая и грязная избушка ей впервые показалась невероятно спасительной и родной… Потом она еще немного позлилась на маму, а когда злость прошла, просто замкнулась в себе и старалась не вспоминать тот страшно-нелепый случай.
Мама произошедшее так и не прокомментирует… А что до Аньки с Толькой, то у тех, словно сам по себе, появился очередной повод для пополнения перечня обзывательств в адрес их вечной горемыки-сестры, и на сей раз они называли Ольку Филиппком-дурачком или попросту дядиной дурой. После этого она еще длительное время даже не смотрела в сторону школы.
Весной шестьдесят четвертого, после череды паводков, обвалилась почти треть их уже давно и без того покосившейся лачуги, в связи с чем, маленький Павлик две зимы подряд лежал в больнице с двухсторонней пневмонией. Болели всю зиму, прихватив весну и осень, конечно, и старшие, и казалось, что этот изматывающий кашель уже никогда в жизни у них не пройдет. На этой почве и участились ссоры родителей, которые пребывали в постоянном, мягко говоря, раздражении. Отец, просыпаясь глубокой ночью от детского кашля в четыре глотки, страшно нервничал и просто негодовал:
– Та язви ж вас у душу, нихай, га! А ну-ка, прекратите бухыкать! Разбухыкались, язви, шо выспаться как следует о то батькови не дають! Щас, как возьмусь о то за ремень! Батькови завтра с ранья на работу, а оне и бухыкают и бухыкают… Ну ты их и распадлючила, Катька!..
Как они, ни в коей мере не помышляя злить отца, ни старались затыкать рот одеялом, как ни тряслись от страха быть наказанными за столь ненавистный ими самими, обрушившийся на них в очередной раз недуг, приступы кашля, как назло, у всех четверых не останавливались именно ночью.
Мама, вероятно, не желая оставаться равнодушной к беспокойному сну и без того не часто наезжавшего домой мужа, вступала с ним в диалог:
– Та ты хоть тока ночью, да тока када приезжаешь, слышишь это бухыкание, а мне каково… Та еще и каждый Божий день выслушиваю то от учительницы, то от завуча: и «че тока ваша Анька то вечно кашляит, то в туалет отпрашуется?..» или: «…почему тока ваша в такие морозы – и в резиновых сапогах та без пальта?» Остое… енили уже со своими придирками… Другие бухыкают, и ничё, а моя, дак… И всё им не так: то почему воротничок та обшлага у нее грязные, то почему одна она из класса не сдала деньги на фотокарточку? А этой осенью теперь у школу уже двое пойдут… И де я им возьму стока денег – аж на два пальта? Та и на всё остальное…