А в доме шли последние приготовления: в столовой, гостиной и в большой гостевой спальне пылал огонь, насыщая воздух теплом и ароматом душистого кедра. Магдалина энергично орудовала на кухне, Гарсиа стремительно сновал вверх и вниз по лестнице.

Обед на две персоны, поданный в восемь часов, был близок к совершенству, что побудило профессора, который, вопреки своему чопорному виду, явно не чурался стоящих на столе деликатесов, похвалить консула за хорошую повариху и пожурить за то, что не отдает должное ее искусству. Время от времени, пока при затененных свечах он ел лангуста под соусом эспаньоль, Галеви устремлял на хозяина изучающий взгляд. Вполне понимая глубину страданий Брэнда, он решил не торопиться, невозмутимо следуя своему методу отсроченного наблюдения, оставаясь при этом, как всегда, хозяином положения.


Эжен Галеви, сын шипчандлера из Бреста, приехал в Париж лет двадцать назад неотесанным пареньком, чтобы изучать медицину. Несколько раз потерпев неудачу на экзаменах, он получил диплом об общем университетском образовании.

В то время Шарко находился в зените славы, и в толпе, привлеченной этим блеском, был и молодой доктор Галеви. Он посещал лекции великого человека, не вылезал из его клиники в Сальпетриер и, когда его пару раз выбрали – случайным образом – ассистировать при знаменитых массовых демонстрациях истерии, Галеви решил, что должен специализироваться в психиатрии.

Помимо некоторой смекалки провинциала, позволяющей ему подхватывать выражения и манеры своего кумира, Галеви не обладал никакой квалификацией для подобной работы. Скромное наследство, полученное от отца, позволило ему отправиться в Вену, где он учился у Юнга, прослушал курс в Гейдельберге и провел восемнадцать месяцев в психиатрической лечебнице в Мекленбурге. Вернувшись в Париж, он был принят на основе этого опыта в штат Института неврастении, небольшой клиники, расположенной в Пасси. Кроме того, Галеви начал читать научно-популярные лекции в Академии психогигиены. Постепенно он обзавелся небольшой клиентурой, состоящей из обычных неврастеничек, пациентов с пограничными состояниями и ипохондриков. Манеры его, как и следовало ожидать, улучшились, глаз стал острее, руки более ловкими. Обрядившись в сюртук с высоким черным воротником, этот убежденный холостяк приобрел вид духовного лица. Прирожденный махинатор, он день ото дня расцветал на льющихся ему в уши страхах и жалобных признаниях. Он научился быть жестоким, одним только словом выпытывать тайны и изрекать парадоксальные пророчества с важностью оракула, нисколько не соответствующей его тщедушной фигуре.

Однажды, во время краткого летнего отпуска в Кнокке, его приезд дошел до сведения Харрингтона Брэнда, занимавшего тогда официальный пост в этом бельгийском курортном городке. Консул, страдавший от периодической депрессии, по наитию – самому счастливому в его жизни, как он впоследствии утверждал, – принял судьбоносное решение проконсультироваться с парижским психиатром. Эти две посредственности, несмотря на разницу темпераментов, сразу почувствовали друг в друге родственную душу. Много раз потом обращался Брэнд к этому новому врачу в уверенности, что только он может ему помочь. Во время долгих сеансов на улице Капуцинов крепла дружба между респектабельным, выбитым из колеи чиновником и маленьким фальшивым священником, который методично выслушивал секреты консула, неуклонно усиливая свою власть над ним.


Покончив с обедом, мужчины перешли в гостиную и расположились по обе стороны мраморного камина. Мерцающие языки огня окрасили красными сполохами слабо освещенную хрустальной газовой люстрой большую строгую комнату. Блики, подобно призрачному войску, проносились по иллюзорным гобеленам, причудливым тумбочкам, извилистым столам с витиеватой позолотой. Видя, что его друг больше не может сдерживаться, Галеви значительно, едва ли не повелительно, кивнул, словно разрешая говорить. Утопая в кресле и подперев опущенную, как у аббата-исповедника, голову тонкой рукой, слегка прикрывшей глаза, он приготовился слушать.