«Манко Капак построил его возле ворот на небо, где живет его отец…»
Слова сурового кураки все еще звучали у него ушах, а еще – рассказы тех, кто в Тумбесе уверяли, будто дворец Инки сияет золотом от крыши до основания, и, хотя золото совсем не пробуждало в нем алчности, оно подстегивало любопытство.
«Не сносить тебе головы из-за своего неуемного любопытства…» – бывало, говорил дед, устав отвечать на его вопросы, и хотя с тех пор миновало уже тридцать лет, оно по-прежнему не давало ему покоя, и жажда приключений, больше, чем стремление к славе или богатству, подтолкнула его пересечь Море-Океан и последовать за Писарро до богом забытого острова Эль Гальо.
Он уснул, представляя себе тысячу чудес, которые увидит собственными глазами, как только начнется восхождение на величественную кордильеру[18], вздымавшуюся перед воротами тамбо, и проснулся, когда над самыми высокими вершинами забрезжил рассвет.
Пара часовых дремала, привалившись к стене, возле тлеющего костра, а вдали на огромных пиках заблестели вечные снега, отражая первые лучи солнца, которое, казалось, стремилось появиться здесь поспешнее, чем где бы то ни было на планете.
Его завораживала быстрота, с которой появлялось и скрывалось солнце на этом континенте: еще в детстве он привык в компании деда наблюдать долгое наступление вечера, – а еще удивляло, насколько точно сутки делились на две равные части независимо от времени года, если вспомнить длинные-предлинные летние дни там, в полях Убеды, и нескончаемые зимние ночи в те годы, которые он провел во Фландрии.
Тут все было другое, и ему страшно нравились вечные неожиданности, которые постоянно будоражили его чувства, поскольку даже обоняние на каждом шагу открывало новые опьяняющие ароматы, а слух улавливал мелодии, зачастую такие непривычные, как вот эта меланхоличная флейта, которая зазвучала вдалеке.
Музыка долетала сверху, издалека, принесенная легким ветром, повеявшим с вершин: это было словно приветствие наступающему дню, и в этом приветствии слышалась надежда и одновременно печаль, пробуждение к жизни и каждодневному труду или реквием по длинной темной ночи, которая скончалась.
Он сделал глубокий вдох и внезапно ощутил, что этот влажный, чистый и напоенный ароматами воздух он искал с тех пор, как себя помнит.
«Это и есть мой мир, – подумал он. – Ради него я покинул дом».
Они начали восхождение, продрогшие до костей, но вскоре пот уже катил с него градом, и его поразило проворство этих неутомимых человечков, которые взбирались по петляющей крутой тропе с той же легкостью, с которой передвигались по равнине, в то время как ему с каждым разом было все труднее вдыхать воздух, который словно скудел по мере того, как становился чище.
Побережье окончательно осталось позади и, когда он останавливался перевести дух и оборачивался, чтобы бросить взгляд с края дороги, его восхищала совершенная четкость, с которой пустыня оказалась втиснутой между серым океаном и подножием горы, – словно это была грязная полоса детрита[19], которую вздумалось провести Природе, чтобы отделить друг от друга два совершенно несхожих мира.
За поворотом ему открылась забавная картина: его спутники в полном составе ушли вперед и теперь, мокрые с головы до ног, под ледяными струями источника, бившего из камней, с наслаждением терли тело и одежду.
– Давай с нами! – преувеличенно бодро крикнул ему курака. – Нельзя, чтобы хоть одна частица пыли этой проклятой земли, пристанища Супая, сопровождала нас наверх.
Помыли даже сандалии – те, у кого они были, – и, словно именно здесь проходила граница между побережьем и горами, пересекли узкое ущелье, и пустыня и море навсегда остались позади.