И пусть сам я точно так же следую инстинкту, как и любое человеческое существо, но я еще молод, пишу наобум, впиваюсь до боли в глазах в непроглядную тьму, силясь различить в ней хоть малейшие проблески света, не ведая смысла чужих мнений и выводов. Неужели я в этом не свободен от греха? Разве не может быть так, что неким высшим существам доставляет удовольствие искусный поворот мысли, удавшийся – пускай и безотчетно – моему разуму, как забавляет меня самого проворство суслика или прыжок встревоженного оленя? Уличная драка не может не внушать отвращения, однако энергия, проявленная ее участниками, взывает к чувству прекрасного: в потасовке даже самый заурядный простолюдин показывает свою ловкость. Для высшего существа наши рассуждения могут выглядеть чем-то подобным: пусть даже ошибочные, они тем не менее прекрасны сами по себе. Именно в этом заключается сущность поэзии; если же это так, то философия прекраснее поэзии – по той же причине, по которой истина прекраснее парящего в небесах орла. То есть рассуждения, когда они принимают инстинктивную форму, подобную животным формам и движениям, сами являются поэзией, приобретая изящество и грацию[5].


В другом письме он говорит о Шекспире как о человеке огромной «Негативной Способности» – способности человека, который «предается сомнениям, неуверенности, догадкам, не гонясь нудным образом за фактами и не придерживаясь трезвой рассудительности»[6]. Он сравнивает в этом отношении Шекспира со своим современником Кольриджем, готовым упустить эстетическое прозрение, если оно было окружено неясностью, поскольку он не в состоянии его интеллектуально объяснить. По словам Китса, он не мог довольствоваться «неполнотой знания» [half-knowledge – полузнанием]. Я думаю, та же идея содержится в его письме к Бейли, где он говорит, что «до сих пор не в состоянии постигнуть, каким образом можно прийти к истине путем логических рассуждений… Неужели даже величайшим философам удавалось достичь цели, не отстранив от себя множества противоречий?»[7] – то есть он спрашивает о том, не должен ли рассуждающий доверять также и своим «интуициям», тому, что приходит к нему в его непосредственном чувственном и эмоциональном опыте, даже вопреки возражениям, подсказываемым ему размышлением. Далее он говорит, что «человек, наделенный даже не слишком богатым воображением, вознаграждается тем, что тайная работа фантазии то и дело озаряет его душу»[8] – и в этом замечании больше психологии продуктивной мысли, чем во множестве трактатов.

Несмотря на эллиптичность замечаний Китса, в них выделяются два момента. Первый – его убежденность в том, что у рассуждений, или «философии», тот же корень, что и у движений дикого животного, стремящегося к своей цели, что они могут быть спонтанными, «инстинктивными», а если они становятся инстинктивными, то, значит, и чувственными, непосредственными, поэтическими. Другой момент – его вера в то, что ни одно «рассуждение» как одно лишь рассуждение, исключающее воображение и чувство, не может достичь истины. Даже «величайшие философы» руководствуются своего рода животным предпочтением, направляющим их мышление к их выводам. Философ отбирает и отклоняет те или иные вещи в самом движении его воображения и чувств. «Разум» в своей высшей точке не может достичь полного постижения и полной уверенности. Он должен обратиться к воображению – к воплощенности идей в эмоционально нагруженном чувстве.

Было много споров о том, что Китс имел в виду в своих известных строках: «Красота есть истина, истинна красота – это все, /Что вы знаете на земле, и все, что вам нужно знать» («Beauty is truth, truth beauty – that is all /Ye know on earth, and all ye need to know»), и в близком по смыслу прозаическом замечании: «То, что воображению предстает как красота, должно быть истиной»