Во-первых, с измайловским миром. Помимо Фаворского и его семьи там были Нина Яковлевна Симонович-Ефимова – двоюродная сестра Серова>41, был Ефимов, скульптор, замечательный, значительный, был такой скульптор Кардашов, который сделал интересный деревянный фриз на ВДНХ>42. То есть это были четыре или пять семейств, связанные родственными узами, которые купили дом в Новогиреево. Тогда были маленькие домики, этот дом был кирпичный, двух- или трёхэтажный, трёхэтажный, потому что там были ещё на крыше какие-то помещения. Это был такой мир… Замечательная судьба просто нас столкнула.
Какой он мог быть товарищ мальчишкам? – но это была культура, которая осознавалась как альтернатива даже тому, что было в художественной школе. В общем, я понимал значимость Владимира Андреевича.
И был один год, когда мы писали натуру, три художника: тот же самый Дервиз Григорий, Павел Сафонов и я, – ну как бы готовились в институт. Я готовился к поступлению в МИПИДИ московский, монументальный, вот этот дейнековский институт>43, так называемый.
И должен сказать, что война только увеличивала такую потенцию интереса к искусству и значимость его. Я как-то перемежал официальные занятия с теми знаниями, которые я получал в Библиотеке Ленина, куда я ходил регулярно>44, где были собрания молодых людей, в курилке шли диспуты, и время было действительно невероятно интересное.
Слева направо: Михаил Злотников, Михаил Рубинштейн, Григорий Кельнер, Юрий Злотников. Москва, квартира на ул. Донская, кон. 1940-х
Я, несостоявшийся музыкант, ходил через день в консерваторию. Кого я только не слышал! Фейнберга, Нейгауза… Гилельса, Игумнова – это были потрясающие музыканты. А потом приезжал итальянский дирижёр Вилли Ферреро>45, концерты были потрясающие в консерватории, то есть вообще насыщенная была жизнь, и сама эпоха, само время.
Вот я приходил в консерваторию (это уже позднее время) на концерт Шостаковича. В курилке стоит Шостакович, стоит Нейгауз с невероятно голубым галстуком, старик Нейгауз курит (смеётся). И я так подумал: «Боже мой, артисты, художники, в общем-то в несвободной вроде бы России, пусть это Хрущёв, брежневская эпоха, я уж не знаю… и какое-то желание свободы! Что это такое?»
Мы ходили, я помню, в Новодевичий монастырь, – шли там какие-то события тоже, – в исторический музей. Время было наполнено содержанием конца войны и начала новой сталинской эпохи, то есть новыми «посадками» и новой ситуацией. А так как я жил в доме на Донской, это дом Наркомата среднего машиностроения, и весь дом «сидел», все эти инженеры… И отец каждую ночь ждал с матерью прихода к нам. И потом они в шарашках все работали – то, что описал Солженицын. В таком напряжённом доме я жил, так прошло моё детство. Так что это всё не прошло даром, это всё было очень насыщенно и очень значимо.
В художественной школе ученики были разные>46, одарённые – школа музыкальная, художественная – там более сложные взаимоотношения между педагогами и учениками, ну, в общем, насыщенная жизнь, конечно, нервами учеников; и там боролось и честолюбие… и молодость, и детство, и юность даже – всё непросто. Но там была замечательная библиотека, были такие сеансы рисования всей школы. Я вспоминаю это время как невероятное напряжение, более того, вспоминаю ощущение, что жизнь непростая.
Я помню, что у меня было с приятелем подозрение на нашего очередного педагога, что не очень всё благополучно. Я что-то сказал лишнее. Помню, как мы шли провожать этого педагога, – почему мы шли провожать – я хотел замазать то, что я лишнее сказал. Не помню, что я сказал, но я сказал что-то недостаточно православное с точки зрения советского и хотел… Ну, в общем, были и такие моменты. Мы шли по Переяславке до Каланчёвки, помню, что-то мы ему дурили голову. А потом оказалось, что он действительно в Московском областном союзе был не совсем простой фигурой, то есть интуи ция нам не изменила. Но я хочу сказать, насколько это всё было напряжённо… Да, начало пятидесятых. Я кончил в пятидесятом году, по-моему.