Их дом в Саутпорте был меблирован скромно. Из Лондона родители взяли сюда лишь несколько картин, стулья из орехового дерева эпохи королевы Анны да письменный отцовский стол с выгравированными лавровыми венками. У стульев были мягкие белые сиденья с вышитыми красными розами. Два из них стояли в гостиной, а на третьем отец сидел во время обеда. И в этом не было ничего от стремления к экстравагантности, которое он так высмеивал. Просто отец сидел на стуле эпохи королевы Анны, подтверждая тем самым свой статус главы семьи.
В то лето, когда отец замолчал и все чаще пропускал семейные обеды, со стулом что-то случилось. Он словно аккумулировал в себе отрицательную энергетику отсутствия, из-за чего даже самые привычные реплики, вроде как «передай соль» или «смотри-ка, как сегодня дует» исполнились скрытого, тревожного смысла. Когда же отец обедал вместе со всеми, он старательно обходил злободневные – и оттого еще более неприятные – темы. Два-три слова о коллеге-писателе, который снискал успех, упоминание вскользь некоего дельца, сидящего на своих деньгах, как курица на яйцах, – и на его лице застывала маска, а сквозь сжатые губы просачивался глухой, сдавленный стон.
– Что-нибудь случилось, папа?
– Ничего, ничего…
Никогда ничего не случалось – по крайней мере, такого, о чем стоило бы говорить. При малейшем подозрительном намеке мать принималась стучать столовыми приборами, призывать к спокойствию или отпускала фразы вроде: «Какой приятный сегодня все-таки вечер!» или «Ричардсон так и не научился управляться со своими коровами». И после этого сразу водворялся порядок – по крайней мере, его видимость. Отец будто забывал о проблемах. В противном случае он покидал столовую, оставляя стул эпохи королевы Анны символом и напоминанием своей тайны.
Таким Леонарду виделось теперь то лето. Сейчас он не мог уже сказать, что в воспоминаниях сохранилось непосредственно от прошлого, а что было позднейшей игрой воображения. Но кое-что он помнил точно: тяжелое отцовское дыхание во время дневного сна. Громкие, мучительные хрипы.
– Это шерри, – объясняла мать. – Отец слишком много его пьет.
Но в то лето будто перевернулась очередная страница жизни. Все вдруг предстало в новом свете. Даже в звук отцовских шагов вкралось какое-то навязчивое безразличие. Не было больше ни по-военному бодрой поступи, ни звона ключей в кармане брюк. И конверты, которые до сих пор вскрывались, с надеждой или беспокойством, отныне так и оставались лежать нераспечатанными на столике в прихожей.
В конце августа, когда отдыхающие собираются домой и на побережье появляются первые гуси и утки, что-то случилось с отцовскими плечами. По какой-то никому не понятной причине они поднялись, встав почти вровень с опущенным затылком. Никто не заметил, когда отец ушел из дома. А 30 августа в Саутпорте случился пожар, сгорели сразу два складских помещения. Из окна их дома они походили на два пылающих факела.
Весь день погода стояла прекрасная, но ближе к вечеру небо заволокли темные тучи. Тяжелые волны с грохотом обрушивались на берег.
На обед ели что-то вроде йоркширского пудинга. Леонард ожидал прогулки к морю, поскольку помнил, что говорила мать:
– В этом году, думаю, снег выпадет рано.
Сказав это, она выронила стакан и выругалась по-французски:
– Merde![14]
Они вспоминали колледж «Мальборо».
– Твое обучение дорого нам обходится, цени это… – сказала мать.
Но исчезновение отца замалчивалось. Вернее, мать упомянула вскользь, что он вышел подышать воздухом вечерних улиц.
Солнце к тому времени село, море дышало запахом соли и водорослей. Они прогуливались вдвоем, мимо дюн и торфяников, и дошли до самого пирса. Видели рыжую белку – мать испуганно схватила Леонарда за руку, но он увернулся, стыдясь ее ребячества, и спрятал руку в карман. Время приближалось к одиннадцати вечера. Холодало. Ветер насквозь продувал рубашку в шотландскую клетку.