Литература английская действительно подражает этой соколиной зоркости и меткости: она теребит жизнь, над которою носится; она не дает ни одного круга даром, всё с целью, всё с пользою, всё с более или менее близким приложением. Оттого политика в Англии имеет непосредственную связь с литературою. Но это политика материальная, практическая, торговая, политика фактов без идей, с одной выкладкой непосредственных барышей, с одними расчетами процентов; оттого и литература английская, принимая политический цвет, отзывается желчью памфлета, скаредностью наемного пасквиля.
Не то, совсем не то во Франции, хотя и здесь литература также в рабстве, также есть эхо действительности, выражение жизни. Англичанин любит, чтоб было ему тепло на свете, чтобы жизнь покорялась его прихотям, чтобы общество доставляло ему то, что он называет comfortable, в чем состоит идеал его блаженства; если обстоятельства идут напротив, он приходит в бешенство или предается мрачному сплину, клянет свет, ожесточается против жизни, плюет в глаза обществу.
Напротив, француз, ветреный и легкомысленный, но с тем вместе пылкий и живой, предается всем сердцем, всей душой, всем бытием не факту, а идее, выражаемой этим фактом, хлопочет не о цели, а о начале, живет не в расчетах, а в софизмах. Он есть добровольный мученик жизни, мученик света, мученик общества. Ему неважно, чем кончатся для него самого мечты, которые он проповедует, химеры, за которые он ратует; он готов спорить и драться с самим собой, лишь бы иметь минуту торжества; готов оторвать у себя одну руку, чтобы сделать другою красноречивый, эффектный жест, которому бы захлопали зрители.
Таков всегдашний характер французской общественной жизни; такова и французская литература. Политический цвет ее состоит не столько в памфлетизме на текущие события, сколько в извлечении из этих событий самых крайних начал, самых отъемных идей, самых сумасбродных утопий. И вот почему, несмотря на явную противоположность, она братается с немецкою литературою, которая также ищет начал, живет общностями, разрешается в химеры. Только это братство никогда состояться не может, оттого что немец гнездится в неприступных высотах чистого умозрения, тогда как француз кружится в сфере явлений, от которых оторваться не может.
Если продолжить аллегорию Бэкона, то, оставив за английской литературой символ сокола, я бы назвал итальянскую резвым жаворонком, немецкую выспренним орлом, французскую легкой, суетливой ласточкой, которая беспрестанно улетает и прилетает, вестницей разных перемен года; часто, увлеченная слишком раннею мечтой о весне, она попадает на зиму, от которой и замерзает, упорствуя в своей мечте; и горе тому, кто, понадеясь на ее вероломный извет, сбросит с себя зимнее платье: басня о «моте и ласточке», забавлявшая нас в детстве, имеет здесь глубокое, философское значение.
Но я слишком далеко увлекся, я хочу говорить о современном состоянии французской литературы, которой горнило в Париже. Так как отличительный характер ее состоит в зависимости от жизни, в рабстве политике, то естественно следует, что она должна выражать в себе всё разнообразие, всю вражду политических стихий, волнующих Францию. И действительно, французская литература представляет все партии французского общества, со всеми их мельчайшими оттенками, дробностями, котериями