Аля шевелит остроносыми ботиночками, зрители, видя его нерешительность, проявляют недовольство, а он понимает, что ему надо немедленно бежать, немедленно бежать, пока телефон не перестал звонить…

Действительность отозвалась на сон – из почтового ящика Шурик вынул письмо от Лили. Из Израиля. Для Шурика – единственное полученное. Для Лили – последнее из нескольких отправленных. Она писала, что он очень помогает ей разобраться с самой собой. Она давно уже догадалась, что письма её не доходят, и вообще здесь, в Израиле, никто не знает, по каким законам они циркулируют – почему к одним людям письма приходят регулярно, а другие не получают ни одного – но она, Лиля, пишет Шурику письмо за письмом, и это дневник её эмиграции.

«После нашей семейной катастрофы я стала гораздо больше любить их обоих. Отец всё время мне пишет и даже звонит. Мама обижается, что я поддерживаю с ним отношения, – но я не чувствую, чтобы он был передо мной виноватым. И не понимаю, почему я должна проявлять какую-то женскую солидарность. И вообще мне её ужасно жалко, а за него я рада. У него такой счастливый голос. Фигня какая-то. Язык потрясающий. Английский – ужасная скукота по сравнению с ивритом. Я буду потом учить арабский. Обязательно. Я – лучшая ученица в ульпане. Это ужасное уродство жизни, что тебя здесь нет. Это так глупо, что ты не еврей. Арье на меня обижается, говорит, что сплю я с ним, а люблю тебя. И это правда».

Шурик прочитал письмо прямо возле почтового ящика. Оно было как с того света. Уж во всяком случае, оно было адресовано не ему, а другому человеку, который жил в другом веке. И в том же прошлом веке осталась прелесть прогулок по ночному городу, и лекции по литературе – они были слишком хороши, чтобы стать повседневностью. Для этого существовала раздражающая нос химия… В прошлом осталась и всё укрупняющаяся от ухода из времени бабушка, в тени которой не было ни жары, ни холода, а благорастворение воздухов. И здесь, между первым и вторым этажом, около зелёной шеренги почтовых ящиков, его охватило молниеносное и огненное чувство отвращения ко всему: в первую очередь, к себе, потом к институту, к лабораторным столам и коридорам, к провонявшим мочой и хлоркой уборным, ко всем учебным дисциплинам и их преподавателям, к Але с её густыми жирными волосами с кислым запахом, который он вдруг ощутил возле своего носа… Его передернуло, даже испарина выступила по телу – но тут же всё и прошло.

Он сунул письмо в карман и понёсся в институт: у него назревала сессия, и весна назревала, и опять он запустил неорганическую химию, и лабораторные, и ещё не снял дачу, которую бабушка снимала из года в год, отчасти потому, что не нашёл в бабушкиной книжке рабочего телефона дачной хозяйки, отчасти из-за нехватки времени: известно было, что дачи снимают в феврале, а в марте ничего путного уже не снять.

Он бежал в институт, и письмо Лилино было в его душе, как съеденный утром завтрак в желудке – необратимо и в глубине. Два факта, сообщённые Лилей, – о том, что родители её разошлись, и о том, что у неё появился парень по имени Арье, – совершенно не тронули его. Тронуло само письмо – почти физически: вот бумага, на которой её рукой нечто написано, из чего следует, что она есть на свете, а не исчезла бесследно, как бабушка. Ведь до сих пор было такое чувство, что они удалились в одном направлении. И это письмо в кармане – как все мы любим себя обманывать – как будто намекало, что и бабушка может прислать письмо из того места, где она теперь находится.

Шурик не додумал этого до конца, это приятное чувство не оделось такими словами, чтобы можно было другому человеку это объяснить. Но разве мама поймёт это смутное, приятное чувство? Она подумает, что он просто Лил иному письму радуется…