Мясник жалобно хлопал глазами и кусал губы, все еще надеясь на пощаду. Но монах с кинжалом вышел из-за его спины, и толстяк, узрев его устрашающих размеров лезвие, сипло взвизгнул…
Ладжози без сил опустился на колени. Дмитрий увидел, как монах, в руке которого был кинжал, быстрым движением вспорол сверкнувшим в свете факела лезвием тонкий белый шелк рубахи толстяка. Бледное, непомерных размеров уродливое брюхо, свисая, прятало от взоров детородные органы. Толстяк побелел, поперхнулся и перестал визжать. Глаза его округлились, напряженно следя за тем, как кинжал переходит из рук монаха к Перуцци.
Те двое, что минуту назад водворили перед Художником мольберт с холстом, теперь затянули мрачную песнь, точнее – заклинание, на странном, словно бы лающем, языке. Перуцци поднял нож высоко над головой и обрушил его на лоснящийся бурдюк живота. Заунывная песня перешла в истерические выкрики. Толстяк дернулся и с удивленным выражением лица повис на руках своих мучителей. Перуцци выдернул кинжал. Брызнула кровь. Багряными пятнами расплылась она по белоснежным лохмотьям.
Перуцци вернул кинжал монаху и повелительно кивнул Ладжози:
– Приступайте.
Тот не шелохнулся, и тогда один из монахов дернул цепь ошейника. Звеня металлом, Художник шагнул к холодеющему трупу.
Дмитрий как будто бы слился с Ладжози, он чувствовал, как в душе того борются жалость и презрение, сострадание и брезгливость. Но у него не было выбора.
В правой руке он сжимал кисть, левая была занята палитрой. Отведя взгляд от стекленеющих глаз толстяка, он макнул кисть в его рану, смешал кровь с красками на палитре и сделал первый мазок на холсте.
… Просыпаясь от собственного испуганного вскрика, Дмитрий сел на кровати и перевел дыхание. Что за отвратительный сон! Он потер ладонями помятое лицо. Эта ночь не принесла ему отдыха. Но на работу идти все-таки надо. Кроме того, поесть удастся только там.
Он выбрал из своего небогатого гардероба почти свежую рубашку, обулся и осмотрел свое отражение в зеркале. Волосы торчали в разные стороны, исправить прическу можно было только мытьем головы. Но котельная не работала уже полгода, кочегары боролись с мировой буржуазией, вода в кранах была только холодная, и Дмитрий, лишь смочив волосы и кое-как расчесав их, вышел из квартиры.
Середина апреля – не самое подходящее время для гулянья по улице в одной рубашке, но вчера днем было уже достаточно тепло, и от канала Грибоедова до Эрмитажа он решил добежать налегке, надеясь, что прохлада придаст ему свежести.
У служебного входа стояли два красноармейца.
– Здравствуйте товарищ, – обратился к Дмитрию невысокий круглолицый солдат, голова которого была острижена так неровно, будто волосы объели мыши. – Папироской не богаты?
– Не курю, – развел руками Дмитрий.
– Вот и правильно, – разочарованно крякнув, сказал солдат. – Курить-то, говорят, нынче вредно. Однако, без табаку-то нашему брату и вовсе хана, – добавил он, подмигнув.
Его перебил второй красноармеец:
– А вы, товарищ, не знаете ли, где нам товарища Кутепова найти? – говорил он таким тоном, словно за что-то извинялся. Был он предельно худ, лицо его было рябым и имело болезненный цвет. А глаза… Дмитрий пригляделся. Где-то совсем недавно он уже видел такие затравленные глаза… Во сне?
– Кутепова? – повторил Дмитрий, силясь сообразить, о чем идет речь. – Ах да, – отогнал он от себя видение, – это же наш завхоз. Пойдемте, я провожу вас.
– Ой, спасибо, – затараторил первый красноармеец, семеня за Дмитрием. – А вы сами-то кем будете?
– Я – реставратор.
– А-а, – многозначительно протянул солдат. – Слыхали. А занимаетесь чем? Случаем не вожак ли комсомольской ячейки?