и сколько-то слушает музыку. С именами он тут пока не совсем разобрался, хотя почти все лица ухватил, а также некую суть в личностях и отношениях. Что простительно, если учесть, что клиентура паба – переменчивая толпа чисто выбритых белых мужиков за сорок, одетых в более-менее одинаковые ноские брюки, утепленные жилеты и древние свитеры, и выглядят эти люди как родня; но, если сказать по правде, после двадцати пяти лет ведения сложной умственной базы данных по всем, на кого натыкался по службе, Кел упивается праздным удовольствием не заморачиваться и не запоминать, кто у нас тут Сынуля – который хохочет громко или у кого ухо драное. Кел хорошо соображает, от кого держаться подальше, а к кому поближе, в зависимости от того, охота ли ему поболтать – и о чем именно, и этого, как он понимает, более чем достаточно.

Сегодня вечером он собирается послушать музыку. Вистл впервые услышал, когда сюда перебрался. Вряд ли такой звук ему бы понравился, скажем, на школьном концерте или в полицейском баре посреди Чикаго, но тут он уместен – ладно сочетается с теплой, откровенной потрепанностью паба, и Кел пронзительно осознает безмолвные просторы, расстилающиеся во все стороны за этими четырьмя стенами. Когда тощий, как кузнечик, старичок-музыкант несколько раз в месяц достает свою дудочку, Кел усаживается на пару стульев подальше от трепачей и слушает.

Это означает, что на спор, происходящий у барной стойки, Кел обращает внимание к середине второй пинты. Улавливает он его, потому что спор этот вроде как необычный. В основном дискуссии тут потасканные – такие тянутся годами или даже десятилетиям, время от времени возникая, когда нет ничего свежего для обсуждения. Касаются они в основном методов ведения сельского хозяйства, сравнительной пользы разных местных и национальных политиков, надо ль заменить стенку на западной стороне Строукстаунской дороги на забор, а также милый ли современный шик или выпендреж – зимний сад Томми Мойнихана. Всем уже известно, кто какого мнения обо всем, – кроме Марта, поскольку он склонен регулярно менять свои воззрения, чтоб все оставалось интересным, – и публика ждет вклада Кела в беседу, чтоб ее как-то взбодрить.

У текущего же спора тон другой, громче и вздорнее, словно он не отрепетирован.

– Ни от какой собаки так не бывает, – упрямо твердит мужик в конце барной стойки. Мелкий, круглый, с маленькой круглой головой, насаженной сверху, вечный мальчик для битья; обычно его это не раздражает, но в этот раз лицо у него пунцовое от пыла и ярости. – Ты хоть видал те надрезы? Не зубами оно сделано!

– Ну и кто ж тогда? – спрашивает здоровенная лысая махина рядом с Келом. – Феечки, что ль?

– Отыбись. Говорю просто, что не зверь это.

– Только не, блить, пришельцы опять, – встревает третий, поднимая взгляд от пинты. Тощая угрюмая дылда, кепка натянута чуть ли не на нос. От него Кел слышал в сумме примерно пять фраз.

– Нечего тут подначивать, – приказывает ему коротышка. – Ты так говоришь, потому что не осведомлен. Обращай ты внимание на то, что происходит прямо у тебя над тупой башкой…

– Мне б ворона в глаз сракнула.

– Вот его спросим, – говорит здоровяк, показывая большим пальцем на Кела. – Нейтральную сторону.

– Ага, конечно, много он понимает в этом?

Здоровяк – Кел почти уверен, что его зовут Сена́н, и последнее слово, как правило, за ним – этой репликой пренебрегает.

– Подь сюды, – говорит он, повертывая свою тушу на барном стуле лицом к Келу. – Слушай. Позавчера ночью кто-то убы́л Боббину овцу. Забрал глотку, язык, глаза и жопу, остальное оставил.