– Так бывает, бывает…, – подтвердил Иван Иванович, пребывая «на одной волне» со слесарем.
– Хлюп…Хлюп…Чапаю за ней, – зашмыгал Таранов, и взгляд его продолжал мутнеть и советь, как у сомнамбулы в гипнотическом сне. – Наде-то хорошо. Она ж девка-лесавка. Болото что свои пять пальцев чует. А мне каково? Сдрейфил: щас затянет нафиг. Нет! Шагается легко-легко. Лечу, ровно на крыльях. И что ни шаг, то к Наденьке ближе. «Куда ж ты денешься, Дырочка моя любимая и окаянная! – весь задрожал я внутрях. – Щас свернём за первые камыши, и там я так дорвусь до тебя, так отымею! У-у-ух!…»
В этом месте повествования поражённый Гордей перевёл взгляд на Ивана Ивановича. Тот, уловив это, прижал указательный палец к губам.
– Вот и первые заросли нас спрятали, – смиренно смежил веки Константин. – До Нади – рукой подать. Да ни с того ни с сего ноги у меня затяжелели, ровно отнимаются. Скребу я ими, вроде, что есть мочи, шустрей, чем граблями на покосе, а догнать не могу. Ровно в страшенном сне, в детстве, когда от Бабя-яги убежать хочешь, а ноги ватные. Только тут наоборот: перебираю, а настигнуть невомчь. Хоть плачь. И в голове замутилось и поплыло. Ведёт она меня, ровно бычка на привязи. Петляю зайцем туда-сюда, а сам ни черта не соображаю.
– Так-так-так, – погладил его по светлой шевелюре прокурор.
– И что характерно, – оживлённо принялся двигать яблоками глаз рассказчик, не поднимая век. – Ведь по тому болоту пройти можно лишь по бережку. Лишний шаг влево, вправо – капец ослу! А мы с Надей исколесили его ровно посуху. Вот как оно было.
Прокурор убрал руку со лба Константина, легонько похлопал его по плечу и внятно проговорил ему в ухо: «И чем дело кончилось?»
– Короче, очухался я у себя на огороде, – повёл шалые глаза очевидец на прокурора и следователя, точно видя их впервые, и взор его мало-помалу обретал прежнюю осмысленность – Ноги сухущие. Надюшка, как ни в чём ни бывало, тяпает на своей меже. Распрямилась, повернулась в мою сторону и хохочет: «Как дела? Отпустило?» А у меня и впрямь запал исчез. От приворота осталась одна печаль по ней. Кручина. Я прежде и словом-то таким не выражался, а отныне знаю – кручина.
Таранов умолк. Прокурор и следователь переглянулись. Полунин сделал большие и значительные глаза, а шеф снисходительно и критически ухмыльнулся.
– Ладно, – встряхнулся и сам Иван Иванович, словно отгоняя видение. – Мы, Константин Борисович, за лесом, как говорится, не увидели деревьев, а за болотом – здравого смысла. Какова связь между вашим увлечением и исчезновением Алякиной?
– Такова, – с несомненной искренностью ответил тот, – что если бы я не нагваздался в ту ночь, то ни за что не отпустил бы Надю одну. Пусть бы мне опосля Инка рожу всмятку изнахрачила, а не отпустил бы. Я виноват.
– И таки ругались Алякины, хоть и не в вашем присутствии?
– При моём отрубоне, – спокойно и с горьким достоинством уточнил Таранов. – Без вранья. Вот вы, небось, считаете, гражданин прокурор, что наехали, набуровили на меня, так я и спёкся? Не-а. То половина правды. Главное же то, что я перед Надюшкой свою вину чую. С того и каюсь. Дальше можете меня пластать на зельц и окорочка.
– Быть посему, – как бы поверил ему Иван Иванович, включая магнитофон. – Одиннадцать часов тридцать две минуты. После перерыва допрос продолжен. Скажите, свидетель, какие вещи были при Алякиной, когда она уходила?
– Я ж не видал. Спал пьяный. А пришла с сумочкой. Вроде, при документах и деньгах. Она как бы невзначай их выказала, когда про парня издалёка помянула.
– Имя нездешнего парня вспомнили?
– Не-а. Вспомню – скажу. Издалёка он откуда-то. Петруха…Пётр Поморцев чего-то про него говорил. Он знает.