– Кто занимается похоронами?

– Сам Ильвес.

Я чуть не упал со стула.

– Рандо Ильвес, сын покойного. И организационная комиссия.

– Как туда позвонить? Записываю… Спасибо.

Звоню. Отвечают с прибалтийским акцентом:

– Вы родственник покойного?

– Коллега.

– Сотрудничаете на телевидении?

– Да.

– Ваша фамилия – Шаблинский?

«Да», – чуть не сказал я.

– Шаблинский в командировке. Мне поручено его заменить.

– Ждем вас. Третий этаж, комната двенадцать.

– Еду.

В двенадцатой комнате толпились люди с повязками на рукавах. Знакомых я не встретил. Пиджак Шаблинского, хранивший его очертания, теснил и сковывал меня. Я чувствовал себя неловко, прямо дохлый кит в бассейне. Лошадь в собачьей конуре.

Я помедлил, записывая эти метафоры.

Женщина за столом окликнула меня:

– Вы Шаблинский?

– Нет.

– От «Советской Эстонии» должен быть Шаблинский.

– Он в командировке. Мне поручили его заменить.

– Ясно. Текст выступления готов?

– Текст? Я думал, это будет… взволнованная импровизация.

– Есть положение… Текст необходимо согласовать.

– Могу я представить его завтра?

– Не трудитесь. Вот текст, подготовленный Шаблинским.

– Чудно, – говорю, – спасибо.

Мне вручили два листка папиросной бумаги. Читаю:

«Товарищи! Как я завидую Ильвесу! Да, да, не удивляйтесь. Чувство белой зависти охватывает меня. Какая содержательная жизнь! Какие внушительные итоги! Какая завидная слава мечтателя и борца!..»

Дальше шло перечисление заслуг, и наконец – финал:

«…Спи, Хуберт Ильвес! Ты редко высыпался. Спи!..»

О том, чтобы произнести все это, не могло быть и речи. На бумаге я пишу все, что угодно. Но вслух, перед людьми…

Обратился к женщине за столом:

– Мне бы хотелось внести что-то свое… Чуточку изменить… Я не столь эмоционален…

– Придется сохранить основу. Есть виза…

– Разумеется.

– Данные перепишите.

Я переписал.

– Отсебятины быть не должно.

– Знаете, – говорю, – уж лучше отсебятина, чем отъеготина.

– Как? – спросила женщина.

– Ладно, – говорю, – все будет нормально.

Теперь несколько слов о Шаблинском. Его отец был репрессирован. Дядя, профессор, упоминается в знаменитых мемуарах. Чуть ли не единственный, о ком говорится с симпатией.

Миша рос в унылом лагерном поселке. Арифметику и русский ему преподавали корифеи советской науки… в бушлатах. Так складывались его жизненные представления. Он вырос прочным и толковым. Словам не верил, действовал решительно. Много читал. В нем уживались интерес к поэзии и любовь к технике. Не имея диплома, он работал конструктором. Поступил в университет. Стал промышленным журналистом. Гибрид поэзии и техники – отныне его сфера.

Он был готов на все ради достижения цели. Пользовался любыми средствами. Цель представлялась все туманнее. Жизнь превратилась в достижение средств. Альтернатива добра и зла переродилась в альтернативу успеха и неудачи. Активная жизнедеятельность затормозила нравственный рост. Когда нас познакомили, это был типичный журналист с его раздвоенностью и цинизмом. О журналистах замечательно высказался Форд: «Честный газетчик продается один раз». Тем не менее я считаю это высказывание идеалистическим. В журналистике есть скупочные пункты, комиссионные магазины и даже барахолка. То есть перепродажа идет вовсю.

Есть жизнь, прекрасная, мучительная, исполненная трагизма. И есть работа, которая хорошо оплачивается. Работа по созданию иной, более четкой, лишенной трагизма, гармонической жизни. На бумаге.

Сидит журналист и пишет: «Шел грозовой девятнадцатый…»

Оторвался на минуту и кричит своей постылой жене: «Гарик Лернер обещал мне сделать три банки растворимого кофе…»

Жена из кухни: «Как, Лернера еще не посадили?»