– Не надо, – сказал я. – В санчасти всё сделают.

Солнце село за макушки дальнего леса, я засобирался домой, к себе на заставу, но Иренка отговорила. Сказала: завтра с утра пораньше отвезу к шлагбауму, заодно и молока прихватим, а нога, врач же сказал, скорой помощи не требует. Я взвесил ситуацию, положив на одну чашу весов своё «дезертирство» и расплату за это, на другую – Иренку, общение с ней, о котором мечтал, но в которое уже не верил. И вторая чаша перевесила.

– Ты права была, – напомнил я, – сказав тогда на прощание: увидимся.

Посмеялись над её пророчеством. «Да, – подумал я, – теперь смешно, а что потом будет?» Чёрная метка прокралась в мозг мой, помню, только единожды, больше тяжёлыми мыслями я не омрачал подаренное судьбой нам с Иренкой свидание. Да и права она: не я же виноват, в конце концов, а буря, форс-мажор.

Ужинали в саду. Последний вечер мая. С яблонь сыплет оставшимся цветом. От бури ни следа. Дом Иренки на взгорье, лужи здесь не задерживаются.

– А где пан Милош? – спросил я.

– В госпитале, – ответила она. – Температура поднялась…

– И я ещё тут с ногой…

– Ничэго, – заверила она. – И тата выздоровеет, и ты поправишься.

Одноэтажный дом, расписанный по белой штукатурке райскими птицами, причудливыми цветами в завитушках трав, с черепичной крышей и высокой красного кирпича трубой, на которой огромной шапкой свили гнездо белые аисты, смотрелся павильонной постройкой для какого-то сказочного фильма. Хозяин гнезда на верхотуре вытянулся во весь рост в своём белом фраке с чёрными фалдами, задрал голову и гулко цокал длинным клювом, объясняясь в чувствах возлюбленной, устроившейся рядышком. «Гость» внизу за столиком, накрытым вышитой цветными нитками скатертью и убранным необычными кушаньями и закуской, потягивал из бокала самодельное пиво в компании юной, очаровательной хозяйки. Боль в ноге после вмешательства пана Кшиштофа поугасла, душа вбирала в себя все ароматы освежённых ливнем здешних полей и лесов; низким грудным контральто ласкала слух корова в хлеву, та самая, должно быть, что поила своим молоком всю нашу заставу. Я сидел в белой просторной рубахе и холщовых портках пана Милоша (одёжка моя сушилась на бельевой верёвке во дворе), любовался Иренкой, и мир казался мне прекрасным, жизнь удивительной и будущее виделось светлым и счастливым. Такого радужного и вдохновенного состояния я в жизни больше никогда не испытывал. А что, мне восемнадцать! Иренка всего на полгода младше. Оба мы свежи, чисты, помыслы наши возвышенны. Я смотрю в её серо-бирюзовые глаза и ощущаю себя на седьмом небе. Иренка поправляет пшеничную прядку, сорвавшуюся из-под платочка, что-то говорит, а я, восторженный жеребец, бью копытом и ничего не слышу.

– Что? – переспрашиваю.

– Гдзие, молвлю, находится Казань? Ближе Москвы?

– Нет, дальше.

– Гдзие дальше?

– На Волге-реке.

– А-а… – кивает она понимающе и опять спрашивает: – По-русски: я тэбе люблю. А по-татарски как будет?

– Мин синэ яратам.

Она смеётся, пытается повторить, но у неё это плохо получается. Я замечаю на груди её, в разрезе платья, маленький крестик. Она ловит мой взгляд, и крестик исчезает, только тоненькая цепочка остаётся на виду.

Я прошу её спеть.

– Нье, – говорит она, потом соглашается, выносит из дому гитару, и по вечерним туманам и выпавшим на ночь прохладным росам плывут задушевные польские песни.

Я был сражён наповал. Восхищался, благодарил её, а поцеловать, хотя бы по-братски, – нет, не осмелился.

Уже темно, она в свете фонаря над террасой пишет что-то авторучкой на листе бумаги и протягивает мне.

– Что это?